Короленко Владимир Галактионович
(1896—1988)
Очерки
Публицистика
Главная arrow Статьи
Статьи

В. Г. Короленко - критик Достоевского, Статья Т. Г. Морозовой

I. КОРОЛЕНКО О ДОСТОЕВСКОМ
Трудно назвать имя другого большого русского писателя, которому Достоевский был бы более чужд, чем Короленко.
Глубокие различия отделяют друг от друга этих двух художников. Достоевский -- создатель больших сложных романов, предельно насыщенных психологически и фабульно. В творчестве Короленко преобладает жанр очерка, рассказа, повести, сравнительно простых по сюжетам и структуре образов. Достоевского отличают болезненные изломы, бросающийся в глаза дисгармонией, запутанность переживаний и страстей. Весь склад личности Короленко характеризуется редчайшим душевным здоровьем, цельностью, обаятельной гармонией, отразившейся и в его созданиях. Достоевский -- в постоянных метаньях, столкновениях крайностей, он, по выражению Л. Толстого, "весь борьба". Короленко, несмотря на то, что и он прошел непростой путь становления взглядов, свойственна внутренняя устойчивость, непоколебимая твердость основ сложившегося мировоззрения, он всегда и во всем верен себе. В произведениях Достоевского господствует трагическое начало, нередко звучат пессимистические ноты. Печать светлого и глубокого оптимизма лежит на всем творчестве Короленко. В романах Достоевского нашел себе яркое воплощение урбанизм -- городская стихия. Короленко известен как большой мастер пейзажа, насыщавший свои произведения тонкими и лиричными описаниями "пустынных мест".
Вместе с тем идейные и творческие соприкосновения Короленко с Достоевским не подлежат сомнению. Достоевский, наряду с другими великими русскими писателями, ощутимо вошел в идейную и творческую биографию Короленко.
Однако тема "Короленко и Достоевский" в дореволюционном и советском литературоведении едва задета.
В старом литературоведении настойчиво сближал Короленко с Достоевским Ф. Д. Батюшков, автор целого ряда работ о Короленко, хорошо знавший писателя и лично. В статье "В. Г. Короленко", написанной в 1903 г., но опубликованной посмертно в 1922 г., Ф. Д. Батюшков прямо утверждал: Достоевский "имел огромное влияние" на Короленко1. Особенно настаивал Батюшков на близости "школе Достоевского" одного из последних произведений Короленко -- повести "Не страшное", в которой писатель, по словам Батюшкова, "проявил чрезвычайную глубину психологического анализа" и "дал новую и вполне оригинальную обработку" идеи Достоевского -- "о взаимной нравственной ответственности людей друг за друга"2.
Советский исследователь творчества Короленко, Г. А. Бялый, тоже не прошел мимо интересующей нас темы. Но он более сдержан, чем Батюшков, в своих утверждениях. Отметив сложность отношения Короленко к Достоевскому, он признает, что "Достоевский сыграл некоторую роль в идейной жизни молодого Короленко", что "Короленко надолго сохранил интерес к Достоевскому", что "он задумывался и над методом Достоевского"3.
Еще два-три беглых сопоставления (так, И. Н. Кубиков отмечал, что "простой Камыншнский мещанин4 бесстрашно договаривает, в чем боится признаться себе Иван Карамазов у Достоевского: раз нет в жизни справедливости, значит нет и бога"5; Н. К. Пиксанов в комментариях к рассказу "Ат-Даван" заметил: "Быт и психология разночинцев-чиновников зарисованы здесь очень рельефно, в стиле Достоевского"6; сходную мысль по поводу этого же рассказа мы находим в рецензии Андрея Платонова на том избранных сочинений Короленко7; В. Ф. Переверзев в книге о Достоевском упомянул об отличии изображений природы, встречающихся у автора "Преступления и наказания", от прочувствованных пейзажей Короленко8; прямое противопоставление Короленко и Достоевского содержится в статье А. В. Луначарского "Праведник"9; с противопоставления двух писателей начинается статья о Короленко А. и Е. Редько10),-- и этим исчерпывается постановка и разработка темы "Короленко и Достоевский" в нашем литературоведении. Мы видим, что она едва намечена. Вместе с тем это -- большая тема, позволяющая сделать интересные обобщения. Она обозначит еще одну грань в восприятии и оценке творчества великого писателя его младшими собратьями по перу. Изучение этой темы откроет совершенно новые стороны в творчестве самого Короленко, для которого характерно как великое притяжение к автору "Преступления и наказания", так и великое отталкивание от него -- прямая идейно-художественная с ним полемика. Настоящая статья -- только подступ к разработке интересующей нас проблемы. Мы рассмотрим опубликованные и неопубликованные высказывания Короленко о Достоевском.
С произведениями Достоевского Короленко познакомился в конце 60-х годов, когда творческий путь великого писателя был далеко еще не закончен. В ровенской гимназии, где Короленко учился тогда в одном из последних ее классов, появился новый, молодой и талантливый учитель, поклонник Белинского и Добролюбова, В. В. Авдиев. Он и приобщил будущего писателя к сокровищам русской литературы -- к созданиям Гоголя, Тургенева, Некрасова, Гончарова, Достоевского, Помяловского, и художественная литература перестала быть в глазах юноши "только развлечением, а стала увлекательным и серьезным делом"11.
Под воздействием страстного увлечения книгой и тяготения к собственному художественному творчеству у Короленко в юности возникла склонность воспринимать явления действительности сквозь призму литературы, и когда в 1871 г., окончив гимназию, Короленко отправился в Петербург, то прежде всего в его сознании ожили литературные ассоциации.
"Петербург! Здесь сосредоточено было все, что я считал лучшим в жизни, потому что отсюда исходила вся русская литература, настоящая родина моей души..." "Это, конечно, Невский... Вот, значит, где гулял когда-то гоголевский поручик Пирогов... А где-то еще, в этой спутанной громаде домов, жил Белинский, думал и работал Добролюбов <...>. Здесь и теперь живет Некрасов, и, значит, я дышу с ним одним воздухом"12.
Но когда юноша впивал в себя ощущение Петербурга, огромный город вставал в его восприятии по преимуществу в образах Достоевского.
"Мне здесь нравилось все -- даже петербургское небо, потому что я заранее знал его по описаниям, даже скучные кирпичные стены, загораживавшие это небо, потому что они были знакомы по Достоевскому... Мне нравилась даже необеспеченность и перспектива голода..."13.
И когда он еще только мечтал о поездке в Петербург и его воображению рисовалось "что-то неясное и великолепное", то из всего этого "великолепия" перед ним прежде всего "выступала маленькая комнатка где-то очень высоко..." -- совсем как комнатка-шкаф Раскольникова14.
По приезде Короленко действительно устроился на "мансарде", под крышей, с тремя товарищами-студентами. "Из окна характерный вид петербургской окраины -- крыши, пустыри, дворы, заводские трубы"15.
И собственное настроение в первые дни жизни в Петербурге Короленко, правда, полушутя, был готов выразить в образах Достоевского. Однажды у Короленко, который шел с приятелем по улице, внезапно созрела дерзновенная решимость сесть на верхушку конки. Приятель пытался его остановить: "Посмотрите: никто не садится... <...> Но я отчаянно отмахнулся и стал подыматься по лесенке".
"Оба мы,-- пишет Короленко,-- в ту минуту немного напоминали господина Голядкина из "Двойника" Достоевского, когда этот бедняга подымался на лестницу доктора Крестьяна Ивановича Рутеншпица. Корженевский был Голядкин, робкий и сомневающийся в своем праве, а я -- Голядкин горделивый, уверявший себя, что мы "как и все", не лишены права ехать на империале этой великолепной конки"16. Среди обитателей мансарды, где поселился Короленко с товарищами, был жилец, который привлек внимание молодого студента,-- "художник" из "шпитоннев", существо жалкое, тщедушное, с разбитой грудью и слезящимися глазами. Он жил на большом сундуке между печкой и дверью в комнате хозяев. На сундуке он ночью спал, а днем устраивал мастерскую -- раскрашивал ламповые абажуры. Иногда он выползал из своего угла с видом человека, "стыдящегося собственного существования". "Мне,-- вспоминает Короленко, -- этот бедняга казался интересным. От него веяло Достоевским. Мне казалось, что если бы Кузьму Ивановича вызвать на откровенность, то он мог бы рассказать что-то глубоко печальное и значительное"17. Кузьма Иванович погиб, как погибали герои Достоевского: в пьяном виде он чуть не попал под лошадь, сказал дерзость господину, ехавшему на лихаче, тотчас был отправлен в участок, откуда не вернулся.
Когда один из товарищей Короленко внезапно запил, Короленко разыскал его в грязном и темном кабачке. Описав сцену, здесь разыгравшуюся, Короленко в одном из черновиков "Истории моего современника" добавляет: "Когда я вспоминал о сцене в кабачке, мне рисовался почему-то Раскольников из Достоевского"18.
Вскоре по приезде в Петербург сам Короленко попал в положение одного из центральных героев Достоевского -- Раскольникова. Менее десяти лет отделяло голодавшего петербургского студента Владимира Короленко от голодного студента Родиона Раскольникова, Мать Короленко с детьми, как и мать Раскольникова с дочерью, жила в далекой провинции, получая скромную пенсию, и не могла помогать сыну. За первый год пребывания в Петербурге Короленко довелось пообедать в кухмистерской только пять раз. Скоро голод сказался признаками настоящего истощения. Короленко пытался не отставать от курса, но вскоре он прекратил посещать лекции и целые дни проводил в публичной библиотеке. Он не ходил к ростовщице закладывать колечко или мнимую табакерку, у него не возникла идея убить старуху. Но однажды и он познал жгучее чувство унижения и ненависти к сытым.
Как-то на улице им настолько овладел приступ слабости, что он решил зайти в лавочку на Садовой и предложить нашедшуюся у него почтовую марку, чтобы на полученные деньги купить хлеба. Толстый купчина оглядел юношу "презрительно-испытующим взглядом, а потом, помолчав еще несколько времени, сказал самым уничтожающим тоном:
-- Не надо-с, не требуется, господин студент. Мы марочки покупаем в государственном почтамте-с, а отнюдь не у голодных студентов".
"Из лавочки,-- вспоминает Короленко,-- я уходил опутанный, точно сетями, взглядами приказчиков и публики, и в моей памяти всплыла прочитанная где-то пламенная, полная ненависти цитата из Фурье о хищном пауке-торгаше... Ненависть к этому "пауку" так воодушевила меня, что я и не заметил, как прошел длинный путь до нашей мансарды"19.
Показательно, что и в позднейшее время пребывание в Петербурге оживляло в памяти писателя образы Достоевского. Так, в 1897 г., когда после мултанского процесса Короленко лечился от бессонницы, он сообщал жене: "...Доктор Черемшанский живет на 11-й версте в больнице всех скорбящих, и мне пришлось ехать туда около 1 1/2 часов по Петергофскому шоссе, тому самому, по которому доктор Крестьян Иванович Рутеншпиц некогда вез беднягу Голядкина (у Достоевского)"20.
Все это частности, но и они свидетельствуют, как глубоко внедрились в сознание Короленко произведения Достоевского -- они возникают в его памяти по самым разным поводам.
Короленко внимательно следил за дальнейшим развитием творчества Достоевского, читая и по разным поводам перечитывая его произведения, в том числе публицистические. В личной библиотеке Короленко было полное двенадцатитомное собрание сочинений Достоевского (1861--1892 гг.), из которого до наших дней сохранилось четыре тома, содержащие разнообразные пометки -- следы вдумчивого чтения21.
В 1877 г. Короленко довелось слушать речь Достоевского на похоронах Некрасова. В мемуарной литературе о Достоевском нет более впечатляющих строк, посвященных этому событию, чем те, которые принадлежат Короленко.
Речь Достоевского падала на подготовленную почву. В этот период Короленко, глубоко увлеченный народничеством, готовился "окунуться в море народной жизни". Некрасов был любимым его поэтом, как и всей демократически настроенной молодежи его поколения. Стихотворения великого поэта, публиковавшиеся в период его болезни, волновали особенно сильно. "Достоевский в своем "Дневнике писателя",-- вспоминает Короленко,-- говорит, что эти последние стихотворения не уступают произведениям лучшей поры некрасовского творчества. Легко представить себе, как они действовали на молодежь. Все знали, что дни поэта сочтены, и к Некрасову неслись выражения искреннего и глубокого сочувствия со всех сторон"22.
Естественно, что похороны Некрасова проходили при огромном стечении народа и вылились в мощную демонстрацию. "Петербург,-- утверждает Короленко,-- еще никогда не видел ничего подобного". На могиле говорили много речей. Но,-- пишет Короленко,-- "настоящим событием была речь Достоевского".
На Короленко и его сверстников наибольшее впечатление произвело то место речи, "когда Достоевский своим проникновенно-пророческим <...> голосом назвал Некрасова последним великим поэтом из "господ". Придет время и оно уже близко,-- говорил Достоевский,-- когда новый поэт, равный Пушкину, Лермонтову, Некрасову, явится из самого народа...
-- Правда, правда!-- восторженно кричали мы Достоевскому"23.
Впоследствии Короленко пришел к ясному пониманию, что Достоевский весьма расходился в оценке настроений народа со своими восторженными слушателями. Но и "долго потом" писатель вспоминал слова Достоевского на могиле Некрасова "как предсказание близости глубокого социального переворота, как своего рода пророчество о народе, грядущем на арену истории"м.
Воздействие речи Достоевского на Короленко было очень сильным. Влившись в общий поток народолюбивых настроений, эта речь утвердила Короленко в стремлении отдать свою жизнь борьбе за "наступление этого пришествия".
Высказывания Короленко о Достоевском как о писателе, о его художественном методе, о его произведениях немногочисленны, отрывочны. Воссоздать по ним понимание Короленко творчества Достоевского нелегко. Но в своем большинстве они носят принципиальный характер, органически связаны с концепцией искусства Короленко, а также его мировоззрением в целом.
Для Короленко, разумеется, ни в малейшей мере не подлежала сомнению значительность дарования Достоевского и оставленного им наследства. В статье, посвященной 50-летию Литературного фонда (1909), опровергая "басню", сочиненную князем Мещерским, будто фонд отказал Достоевскому в пособии, Короленко писал:
"Достоевскому не только не было отказано ни в одной его просьбе <...> Комитет, ввиду серьезности обстоятельств и исключительных заслуг "нелиберального" писателя, взял на себя ответственность нарушить устав: по уставу, члены комитета сами не могут пользоваться пособиями ни в какой форме, а Достоевский был тогда членом комитета и секретарем его". "Конечно,-- заключал Короленко,-- это одно из тех "нарушений", которые история фонда ему в вину не поставит"25.
В 1910 г. к Короленко, уже всемирно известному писателю, обратились за разрешением опубликовать его "жизнеописание" для детей. Он ответил: "... Едва ли уместно делать жизнеописание Короленка предметом детской книги", когда нет "таких жизнеописаний Тургенева, Достоевского, Чехова. Из живущих Толстого <...> Мне кажется,-- заявил он,-- при таких условиях "жизнеописание Короленка" для детской литературы было бы некоторым нарушением перспективы"26.
Отношение к Достоевскому здесь выражено не только совершенно закономерным помещением его имени среди имен первостепенных русских художников, но и признанием его жизнеописания достойным предметом книги для детей.
Имя Достоевского встречается и в рекомендациях чтения, которые давал Короленко начинающим писателям из народа, в ряду имен "лучших писателей", русских (Гоголь, Пушкин, Лермонтов, Грибоедов, Тургенев, Гончаров) и иностранных (Шекспир, Шиллер, Гете, Байрон, Сервантес, Свифт)27.
Насколько высоко Короленко оценивал творчество Достоевского, свидетельствует черновой вариант статьи о Л. Н. Толстом (1908). Короленко писал: "...Мы, русские, можем действительно считать себя если не счастливыми (это слово теперь звучит странно), то гордыми тем, что наша родина дала всемирной литературе двух таких писателей, как И. С. Тургенев и Л. Н. Толстой,-- можно прибавить и третье имя -- Достоевский"28.
Мы видим, значение Достоевского как величины первостепенной оценивается Короленко не только в пределах отечественной, но и в широких масштабах всемирной литературы.
Однако для Короленко была столь же несомненной и противоречивость творчества великого писателя, сочетание в его произведениях выдающихся достижений и сторон, вызывающих чувство глубокого неудовлетворения. Так, в одной неопубликованной критической заметке Короленко прямо выражал намерение говорить не только о том, за что он ценит произведения Достоевского, но и о том, чего он в них не приемлет.
"-- Как,-- замечал Короленко его воображаемый читатель,-- вы решаетесь отрицать художественные достоинства у Достоевского?
-- Нет, я хочу только сказать, что у него, при крупных достоинствах, есть и очень крупные недостатки"29.
Поводом для наиболее развернутого высказывания о Достоевском послужило для Короленко второе издание повестей и рассказов М. Н. Альбова30, которого он признал одним из "сильных и талантливых подражателей" Достоевского.
В архиве писателя сохранились два наброска "критического этюда" об Альбове, предназначавшегося для журнала "Северный вестник". Хотя Короленко был увлечен работой ("Кажется выйдет интересно и не лишено оригинальности <...> работается порядочно",-- писал он жене 4 августа 1887 г.31, статья осталась незаконченной. Первый набросок не опубликован. Хотя он менее завершен и менее обработан, чем второй, он содержит ряд четких формулировок и многое проясняет в ходе мыслей писателя32. Второй вошел в книгу "В. Г. Короленко о литературе" (М., 1957, стр. 304--312).
В 80-е годы, вернувшись из ссылки после 10 лет скитаний, Короленко серьезно размышлял над теоретическими вопросами искусства, и в частности,-- о задачах искусства в период общественной реакции. Вероятно, поэтому он не прошел мимо сборника произведений, которые показались ему для литературы 80-х годов типичными. Поэтому же он оценку рассказов Альбова стремится дать в свете своего понимания общественной роли искусства и выяснения своего отношения к Достоевскому.
Отправным положением "этюда" является утверждение, что чтение Достоевского приносит "мало наслаждения и много страдания". Это обстоятельство расценивается Короленко как "признак не художественных достоинств, а художественных недостатков"33.
Короленко ссылается на одного "большого поклонника" Достоевского, который всегда со страхом принимался за новое его произведение и признавался, что при чтении ему "хочется кончить поскорее, чтобы освободиться от этих ужасов, изображенных с такой силой, хочется выйти на свежий воздух, поскорее вздохнуть и разобраться. Наконец, просто хочется освободиться поскорее от головной боли, которая, право, почти всегда следует за этим чтением"34.
Нельзя не заметить, что переживания этого "поклонника" Достоевского весьма напоминают ощущение, которое испытывал при чтении его произведений Г. И. Успенский и которое он так образно передал в беседе с Короленко.
"...Знаете ли...-- говорил Успенский Короленко,-- иногда едешь в поезде... И задремлешь... И вдруг чувствуешь, что господин, сидевший против тебя... самый обыкновенный господин... даже с добрым лицом... И вдруг тянется к тебе рукой... и прямо... пррямо за горло хочет схватить... или что-то сделать над тобой... И не можешь никак двинуться.
Он говорил это так выразительно,-- вспоминает Короленко,-- и так глядел своими большими глазами, что я, как бы под внушением, сам почувствовал легкие веяния этого кошмара и должен был согласиться, что это описание очень близко и ощущению, которое испытываешь порой при чтении Достоевского"35.
Подтверждением того, что Короленко сам разделял подобные ощущения, служит также выражение "мучительный талант", которое, вольно или невольно перефразируя название известной статьи Н. К. Михайловского ("Жестокий талант"), он неоднажды употреблял, говоря о Достоевском.
Чтобы вскрыть источник тягостных ощущений, вызываемых чтением Достоевского, и обосновать отрицательное отношение к этой особенности его творчества, Короленко и обращается к своему пониманию задач искусства и критериев художественности.
Как и Белинский, Добролюбов, Чернышевский,-- Короленко считал, что всякое подлинное произведение искусства служит познанию действительности. При этом у искусства, как и у науки, "едва ли есть область, куда оно не должно входить". Художник "изучает не только душевную доблесть или состав ароматного лесного воздуха, но и душевное разложение, болезнь, как и ядовитую атмосферу клоак и подвалов"36.
Однако правдивое изображение действительности писатель полагает только одним и отнюдь не единственным условием художественности. Он допускает даже, что произведение, "чрезвычайно верное действительности", может быть "совершенно не художественным".
"Художник,-- рассуждает Короленко,-- должен носить в душе широкую, как сама жизнь, общую концепцию этой жизни. Только тогда он художник"37.
В понятие "общей концепции жизни" Короленко включает как философские воззрения, так и "те или другие идеалы" общественного характера, "с возвышенной точки зрения" которых художник и изображает жизненные явления.
Эта "художественная концепция", по мнению Короленко, не привносит в произведение субъективного элемента. Наоборот, именно она обеспечит "настоящую объективность" изображения: глубоко продуманная концепция жизни создает правильный аспект изображения, познание предмета осуществится в "верной перспективе", "в верном соотношении к более широким жизненным категориям"38.
"...Душа художника,-- пишет Короленко,-- отразит для вас целый мирокосм", и "вы увидите здесь горе в верном соотношении к вечному и никогда не умирающему началу жизни"39.
Общая концепция жизни, если она верна, поможет художнику выполнить "дальнейшую, более возвышенную", цель40, чем простое отражение действительности: "...Искусство,-- пишет Короленко,-- имеет конечной целью, вводя свой материал в душу-человека, расширить ее, укрепить, сделать более устойчивой в борьбе, более способной к деятельному совершенству. Одним словом,-- заключает писатель,-- <...> мы ищем в нем психически деятельного момента"41.
Как бы ни была горька истина, художник должен дать ее, но дать в отражении,-- пишет Короленко и утверждает: "Так, нарисованный разврат не вызывает разврата. Так, нарисованное отчаяние не рождает отчаяния, так, нарисованная душевная болезнь не заражает читателя..."42
Ссылаясь на "Лаокоон" Лессинга, Короленко обращается к важнейшему "мотиву" в искусстве -- к понятию красоты, которая, по убеждению писателя, воплощая "вечно животворящее жизненное начало", органически, как ее неотъемлемый элемент, входит в "общую концепцию жизни" художника. Красота не просто "смягчает впечатление сама по себе, непосредственно", она, "отражая изображенное страдание, боль, слабость и смерть <...> дает еще рядом бодрящее и поднимающее представление о личности художника, о его душе, о его сдержанности..."43.
Создатель знаменитой скульптуры "жертв мертвящего змея" не забывал, по мнению Короленко, об этом основном законе искусства. Поэтому фигуры охваченных ужасом смерти внушают зрителю не ужас и не отвращение, а здоровое сочувствие: "Вы чувствуете силу, которая даст вам побуждение к борьбе за жизнь..."44.
"Истинно художественное отражение, художественный образ -- полный, цельный, данный в верной перспективе,-- утверждает Короленко,-- всегда является произведением здоровым, то есть производящим нравственное, положительное действие на душу" и "подвигающим ее к положительному действию..."45.
Если же при чтении "в вас зарождаются разлагающие душевные процессы", если "вы увлекаетесь в область душевного тумана и слякоти", "тогда недостатков нужно искать в отсутствии полноты, перспективы и т. д., то есть в недостатках художественной концепции"46.
Исходя из этих положений, Короленко и обращается к "психиатрическому этюду" М. Альбова "День итога", который признает сильным и талантливым, но совершенно выходящим из сферы художественности.
Оставив место для предполагающейся цитаты из рассказа Альбова, Короленко спрашивает: "Узнаете вы этот язык?" и, характеризуя его как нервный, туманный, проникнутый какой-то аффектированной простотой, замечает: "Тот, кто так говорит <...>, не знает ни остановки, ни меры <...> Он <...> вслушивается в движение собственного сердца. И будет говорить долго, длинно, с повторениями, будет поворачивать каждое ощущение, возвращаться к нему, оттенять его еще раз. По временам этот голос немного окрепнет, зазвучит с какой-то мрачной твердостью, из-за туманных ощущений и слов вдруг сверкнет, как молния, сильное и мрачное чувство и исчезнет опять в тумане <...>".
"Так говорил и писал Достоевский",-- утверждает Короленко и заключает: "Это своего рода мрачный лиризм разлагающейся и больной души. Когда дело доходит до такой степени, до ощущений такого рода,-- это уже конец художественности. Тут художник не отражает, не изображает, а пишет скорбный лист собственной души, не поучает, а заражает читателя"47.
Такое художественное произведение, но мнению Короленко, напоминает, отражение горящего предмета в зеркале, сделанном из легко воспламеняющегося материала. В ясной поверхности зеркала,-- пишет он,-- "вы видите изгибы пламени, видите его цвет и блеск, его угасание или разгар <...> Но представьте, что зеркало сделано из неогнеупорного материала, и оно само вдобавок начнет поддаваться более глубокому действию огня. Оно начнет спекаться, по нему пойдут пузыри, наконец, оно вспыхнет само тем же пламенем. Результатом такого явления будет, во-первых, то, что по искаженной поверхности пройдут косые и фальшивые изображения и, наконец, вы отскочите с ужасом, чувствуя, что зеркало начинает палить вас, как пламя, и что из наблюдателя вы превращаетесь в жертву.
Художник представляет из себя такое зеркало, пока оно не горит само. Лирик пессимизма и отчаяния -- это зеркало горящее, от которого нужно держаться подальше..."48
На этом рукопись обрывается. Многое осталось недосказанным. Но основные положения Короленко ясны.
Разумеется, отрицательные выводы, намечающиеся в статье, непосредственно относятся к Альбову, а не к Достоевскому, хотя определить, где в ней проходит грань, отделяющая одного писателя от другого, довольно трудно. Но построение статьи говорит о том, что Альбов интересует Короленко прежде всего как подражатель Достоевского. Не случайно критический этюд начинается с суждений о Достоевском. Короленко и прямо пишет: "...На примере талантливейшего из его последователей покажем его недостатки. Ведь известно, что обыкновенно недостатки мастера всего резче сказываются на его учениках"49. Но в последующей части статьи Короленко предполагал говорить о преимуществах "мастера" и противопоставить его "ученику"50.
Весь ход рассуждений и прямо высказанные положения убеждают, что внимание Короленко привлекла одна из самых существенных черт творчества Достоевского: необычайная экспрессивность его изображений: или, как выражается Короленко, "сила художественного творчества"51, направленная при этом на изображение тяжелых явлений жизни. Хотя, по-видимому, Короленко рассуждает о критериях художественности вообще, в центре его размышлений на протяжении всей статьи -- вопрос о принципах эстетического изображения горя, болезни, отчаяния, душевного разложения, смерти -- всякого рода страданий, то есть тех жизненных явлений, которые составляют главный объект творчества Достоевского. В плане первого варианта статьи как важнейший его пункт прямо отмечена присущая Достоевскому "сила воспроизведения болезненных явлений"52. Упоминанием об "этих ужасах, изображенных с такой силой"53, открывается и второй вариант статьи. Естественны здесь упоминания о Лаокооне, а также образ горящего предмета -- выразительный символ катастрофичности запечатленных переживаний и событий, а также исключительной -- "жгучей" яркости их художественного воплощения.
Как можно заключить из намеченных писателем теоретических положений, он считает, что необычным по впечатляющей силе изображениям Достоевского недостает здорового "отражения", верной перспективы. По-видимому, Короленко не нашел в творчестве Достоевского художественного воплощения тех действенных и животворных сил, которые противостояли бы миру человеческих страданий, изображенных великим писателем с такой потрясающей силой. Или же он не почувствовал в произведениях Достоевского того идейно-эстетического начала, которое позволило бы писателю, говоря словами А. В. Луначарского, "претворить жизненные противоречия в красоту"54. Лишенные идейно-эстетического опосредствования, воспроизводимые им страдания выступают как бы в обнаженном виде. Из-за отсутствия необходимого "отражения" сдвигаются широкие перспективы реальной действительности, нарушается истинное распределение в ней света и теней, искажается "общая картина жизни"55 и создается, как думает Короленко, неверное о ней представление. Это накладывает печать ярко выраженной субъективности на творчество Достоевского и порождает его пессимистическую тональность. В этом, по всем данным, Короленко и видит причины угнетающего воздействия на читателя произведений Достоевского, в которых такое большое место занимают человеческие страдания.
Отсутствие идейно-художественного опосредствования выражается, по мнению Короленко, в самом способе подачи материала у Достоевского: утрачивается необходимая в художественном произведении дистанция между изображаемым и изображающим. "Зеркало вспыхивает само тем же пламенем", цвет и блеск которого призвано отражать. В этом же смысле в неопубликованном варианте статьи Короленко говорил о способности некоторых писателей "заражаться посредством художественной восприимчивости" чужой болью и, давая ее так, "как дал бы сам больной", то есть без всякого художественного преломления, "заражать ею читателя"56.
Нельзя не признать, что здесь верно схвачена особенность повествовательной манеры Достоевского, необыкновенно повышающая эмоционально-впечатляющую силу его произведений. Она была отмечена уже Белинским по отношению к "Двойнику". "Автор,-- пишет Белинский,-- рассказывает приключения своего героя от себя, но совершенно его языком и его понятиями: это <...> показывает способность, так сказать, переселяться в кожу другого, совершенно чуждого ему существа..."57.
Наиболее развернуто эта особенность повествовательной манеры Достоевского прослежена в книге М. Бахтина, который, касаясь ранних произведений великого писателя, но признавая, что с известными видоизменениями она сохраняется и в его последующем творчестве, утверждает: "Рассказ Достоевского всегда рассказ без перспективы <...> Рассказчик находится в непосредственной близости к герою и совершающемуся событию, и с этой максимально приближенной, бесперспективной точки зрения он строит изображение их"58.
Ни в первом, ни во втором наброске статьи Короленко не сформулировал, какие же черты "общей концепции жизни" Достоевского он считал ошибочными, лишающими его изображения необходимой перспективы. Но нельзя не видеть, что, поднимая вопрос о формах художественного воспроизведения страданий, Короленко не просто касался того жизненного материала, который столь значителен в произведениях Достоевского. Он подошел к одному из самых глубоких и самых трагических идейных противоречий великого писателя: страстного гуманистического сочувствия страдающим и не менее страстного утверждения страдания как огромной возвышающей и очищающей силы -- противоречия, создающего замкнутый безвыходный круг. Поднятый вопрос с большой ясностью обнаруживает как точки близкого соприкосновения, так и существенное различие жизненных концепций двух писателей.
Человек другого поколения, другой идейно-политической ориентации, нашедший б условиях тяжелой политической реакции 80--90-х годов пути для прогрессивной общественной и литературной деятельности, Короленко в четком оптимистическом высказывании выразил свое отношение к страданию: "страдание есть то, с чем мы должны, а, главное, можем бороться"59.
Мы вправе утверждать, что внимание автора "Униженных и оскорбленных" к человеческому страданию будило в Короленко, гуманисте и демократе, горячее и глубокое сочувствие. Но апология страдания, отрицание путей борьбы, заводившие великого писателя в идейный тупик, как и некоторые другие черты его "концепции жизни", накладывали, с точки зрения Короленко, печать безвыходности на его создания и лишали их того правильного аспекта, о котором Короленко говорит о своих теоретических рассуждениях.
Было бы, однако, глубокой ошибкой предположить, что Короленко, подчеркивающий субъективное, пессимистическое начало в произведениях Достоевского, вызывающих, по его словам, тяжелые эмоции, не находил в них того "психически-деятельного момента", который, как гласит центральная мысль этюда об Альбове, составляет истинное -- "возвышенное" назначение искусства. Иначе у него не было бы оснований с такой категоричностью говорить о заслугах великого писателя перед русской и всемирной литературой. Но опасность заражения теми трагическими переживаниями, которыми насыщено творчество Достоевского, казалась ему также крайне значительной.
Точка зрения на творчество Достоевского, выраженная в статье об Альбове, была у Короленко весьма устойчивой. Так, в 1895 г., объясняя М. Горькому предполагаемые причины, по которым его рассказ "Ошибка" не был принят редакцией "Русского богатства", Короленко писал: "Я ведь и боялся такого исхода, ввиду некоторой "мучительности" рассказа, недостаточно, так сказать, мотивированной, до известной степени бесцельной <...>. Если Вы читали Михайловского "Мучительный талант" (о Достоевском), то знаете, что он даже Достоевскому не мог простить "мучительности" его образов, не всегда оправдываемой логической и психологической необходимостью. У Вас есть в данном рассказе тот же элемент. Вы берете человека, начинающего сходить с ума, и помещаете его с человеком, уже сумасшедшим. Коллизия, отсюда вытекающая, представляется совершенно исключительной, поучение непропорционально мучительности урока, а образы и действие толпятся в таком ужасном закоулке, в который не всякий решится заглянуть, потому что это какой-то тупик, а не широкая дорога". Расходясь с редактором в решении ("Я все-таки бы рассказ напечатал"), Короленко совершенно его оправдывает: отказ "вытекает из взглядов Михайловского на задачи искусства и не может быть поставлен ему в вину"60.
К положениям, намеченным в статье об Альбове, органически примыкают другие замечания Короленко о творческом своеобразии Достоевского.
С большой остротой ощущал Короленко максимальную насыщенность произведений Достоевского событиями и напряженными переживаниями, стремление писателя довести изображаемое до крайнего сгущения красок. Как и намеченные выше, эта черта, с точки зрения Короленко, отражает характерное для Достоевского нарушение норм и пропорций действительности и является следствием определенной концепции жизни.
С явным сочувствием выслушав утверждение Успенского, что в тесное пространство за дверью, куда уставится "пара галош и ничего больше", Достоевский "столько набьет <...> человеческого страдания, горя <...> подлости человеческой <...>, что прямо на четыре каменных дома хватит"61, Короленко и сам писал, что, по сравнению с реальной жизнью, ее явления даются у Достоевского "в ужасающе концентрированном виде"62.
Своеобразию творчества Достоевского посвящена также запись Короленко в дневнике конца 1888 г., то есть приблизительно того же периода, когда писатель работал над статьей об Альбове.
"Да,-- пишет он здесь,-- герой Достоевского, поставленный в исключительные условия, действует так, как подобает живому человеку... Но мы желаем видеть -- кроме человека одного, самого по себе, в распоряжении автора, отвлекшегося от внешних соотношений,-- еще среду, общество. Какие нити шевелит в нем оно преимущественно, как оно шевелит их, отчего?"63.
Мы видим, что речь идет о той особенности произведений Достоевского, которая неоднократно отмечалась как в старом (начиная с Добролюбова), так и в советском литературоведении: отвлекаясь от конкретно-исторических условий социального бытия, противоречия душевной жизни своих героев Достоевский порой осмысливал как проявление извечной сложности человеческой природы.
Мысль о соотношении среды и человека в произведениях Достоевского высказана Короленко в связи с обсуждаемой им на страницах дневника проблемой преступности, сильно волновавшей и автора "Записок из Мертвого дома". Как и революционные демократы, Короленко, решая ее, возлагал ответственность за преступления на общий "порядок жизни"64.
Но для художника, с точки зрения Короленко, проблема среды имела особое -- эстетическое значение. Убежденный сторонник детерминизма, он считал, что раскрытие причин явления, его связей с окружающей средой органически входит в структуру художественного образа и обеспечивает его эстетическую полноценность.
Приписывая Достоевскому недостаточное раскрытие "внешних соотношений", Короленко, очевидно, имел в виду не только исключительность условий, в которых действуют его герои, не только преимущественную сосредоточенность писателя на мире их душевных переживаний, но и типичное для них глубокое социальное одиночество, их трагическую оторванность от своей среды. У Достоевского "человек из подполья" сам признается: "...я манкировал свою жизнь нравственным растлением в углу, недостатком среды, отвычкой от живого..." (IV, 194). О герое "Двойника" Короленко писал: "...Голядкин изнывает <...> одиноко, как червяк на пыльной дороге". И ниже: "Голядкин сгорает в одиночестве"65.
Недооценивая всего своеобразия соотношений героя и среды в произведениях Достоевского, Короленко, однако, свое замечание о недостаточном изображении "среды, общества" отнюдь не распространял на все творчество автора "Двойника". В "Записной тетради" Короленко 1889--1891 гг. сохранилась короткая, сделанная поспешной рукой, но крайне выразительная запись о романе "Преступление и наказание", оставшаяся неопубликованной. Воспроизводим небольшой набросок полностью:
"Читали вы Достоевского? И поняли? Так как же вы не видите, что исповедь Мармеладова это именно такая вещь, после которой можно пойти и убить старуху. Когда совершаются такие вещи, когда перед глазами происходит такая несправедливость -- Раскольников думает: нет, бог своими совершенными средствами делает не то, что нужно. Дай-ка я попробую достигнуть справедливости своими, несовершенными...
-- Но ведь это ужасно.
-- Но ведь то, что рассказывает Мармеладов,-- еще ужаснее, поймите"66.
В этом наброске отражено не только глубокое проникновение в побудительные мотивы поступка героя Достоевского. Мы видим, что индивидуалистическая теория Раскольникова не закрыла для Короленко важнейшей стороны его переживаний: гуманистического протеста против бесчеловечных законов современного ему общества. Мм видим также, что историю семьи Мармеладова Короленко воспринимал как существенную сторону произведения, представляющую как раз те "внешние соотношения", которые зашевелили в сознании Раскольникова весьма глубокие "нити". Это те самые "внешние соотношения", о которых Короленко писал в дневнике как о необходимом элементе художественного произведения, или, говоря словами современного исследователя,-- "это -- мир, мир, взывающий о помощи, в защиту которого Раскольников и поднял топор"67.
Короленко не удалось завершить статью об Альбове и осуществить намерение раскрыть свое понимание "крупных достоинств" Достоевского, ради которых, "преодолевая массу тяжелых ощущений", его произведения читают и перечитывают68. Уже вследствие этого в его высказываниях преобладают отрицательные оценки.
Однако другие его упоминания о Достоевском позволяют хотя бы несколько объяснить, почему он ставил его в один ряд с величайшими гениями художественной мысли.
Двадцать лет спустя после незаконченного этюда об Альбове, в статье "Лев Николаевич Толстой", написанной в связи с юбилеем великого писателя (1908), Короленко опять вспоминает о Достоевском. Теперь Достоевский выступает в виде некоторого противопоставления модернистской литературе "нынешнего периода", в которой "вереницы диких образов, точно в фантастическом вихре, несутся перед современным читателем"69.
Используя излюбленное уподобление -- "художник -- зеркало, но зеркало живое", Короленко опять исходит из некоторых теоретических предпосылок и так изображает творческий процесс: художник "воспринимает из мира явлений то, что подлежит непосредственному восприятию. Но здесь в живой глубине его воображения воспринятые впечатления <...> сочетаются в новые комбинации, соответственно с лежащей в душе художника общей концепцией мира. И вот в конце процесса зеркало дает свое отражение, свою "иллюзию мира", где мы получаем знакомые элементы действительности в новых, доселе незнакомых нам сочетаниях"70.
По мнению Короленко, два условия определяют достоинство этого сложного отражения: прежде всего, зеркало должно быть "ровно, прозрачно и чисто", чтобы явления мира проникали в его глубину неискаженными. Во-вторых, "процесс новых сочетаний и комбинаций, происходящий в творящей глубине, должен соответствовать тем органическим законам, по которым явления сочетаются в жизни. Тогда и только тогда,-- утверждает писатель,-- мы чувствуем в "вымысле" художника живую художественную правду..."71.
Короленко с грустью констатирует, что "воспринимающая поверхность нашего художественного зеркала за последние годы как будто искривилась, покрылась ржавыми пятнами, извратилась на разные лады и в разных направлениях"72.
"Конечно,-- замечает он далее,-- может случиться, что и при такой отражающей поверхности внутренний процесс творчества будет обладать свойствами органически правильного и оригинального сочетания, как это было, например, у больного Достоевского. И тогда в искаженных отражениях местами, как клочки неба в черных лесных озерах, будут сверкать откровения изумительной глубины и силы. Они будут и драгоценны и поучительны, но всегда односторонни. Они вскроют нам почти недоступные глубины больного духа, но не ищите в них ни законов здоровой жизни, ни ее широких перспектив"73.
Мы видим, что Короленко остался верным издавна сложившимся у него представлениям о Достоевском. И теперь он подчеркивает обращенность писателя к субъективному миру героев, говорит об искажении в его творчестве норм реальной действительности, об отсутствии в его изображениях широких перспектив здоровой жизни. Дважды отмечается "болезненный" характер запечатленных писателем переживаний. Но несмотря на то, что как "фантастической метели модернизма", так и "откровениям больного духа" Достоевского Короленко резко противопоставляет художественный мир Толстого, от которого веет эпической широтой, великой правдой жизни и могуществом "бодрой мысли", новым и значительным тут является признание ценности и поучительности проникновений Достоевского в глубь человеческой души.
Это признание выделяет, но с положительной оценкой, еще одну характерную черту творчества Достоевского, которая действительно принадлежит к величайшим его достижениям: поразительную способность писателя раскрыть самые сокровенные глубины духовного мира человека, проследить сложнейшие повороты его чувств, страстей и идей.
Напомним, что в черновике именно этой статьи Достоевский был поставлен Короленко на одно из первых мест среди русских писателей.
Отмечая черты субъективности в изображениях Достоевского, говоря о болезненных в них смещениях реальных соотношений, об исключительности созданных им ситуаций, об углублении в переживания "больного духа", Короленко никогда не доходил до полного отрицания объективного содержания его творчества. Достоевский не переставал быть в его глазах писателем-реалистом.
Лейтмотивом ряда высказываний Короленко является признание правды творчества Достоевского. Так, в разговоре с Успенским, на который мы ссылались, Короленко, согласившись, что образ господина в поезде, собирающегося "что-то сделать над тобой", верно передает ощущение, вызываемое чтением Достоевского, возразил: "А все-таки есть много правды"74.
Признавшись Успенскому, что не любит Достоевского, Короленко тотчас заметил, что "некоторые вещи его, например, "Преступление и наказание", перечитывает с величайшим интересом"75.
Из всего созданного Достоевским писатель выделял роман "Преступление и наказание".
Короленко отрицательно относился (с этической точки зрения) к индивидуалистическим теориям Раскольникова. В "Истории моего современника" Короленко с осуждением упоминает о "раскольниковских формулах", по которым цель оправдывает средства76. На страницах своей автобиографической эпопеи он с неодобрительной интонацией рассказал и о подлинном случае с молодым человеком, который из революционных целей решил повторить преступление героя Достоевского. "Узнав об этом, товарищи отшатнулись от него, и он,-- вспоминает Короленко,-- потонул в серой арестантской массе"77. Но писатель, как мы видели выше, хорошо понимал сложность мотивов, толкнувших Раскольникова на преступление. И в этой сложности была для него великая жизненная правда.
В героях Достоевского Короленко чувствовал живых людей, действующих по законам реальной жизни. В этом отношении большой интерес представляет дневниковая запись 1888 г., к которой мы уже обращались.
Предложив вообразить статую человека, сплетенную из разного цвета нитей, он пишет: "Наши чувства, наши страсти, инстинкты, взгляды, побуждения -- такие бесчисленные разноцветные нити. Человек весь соткан из них в более или менее сходных более или менее различных сочетаниях"78. И если, по мнению Короленко, прокурор с полной правдой изобразит человека жестоким, нераскаянным, вредным, то Достоевский в этом самом человеке "сумеет развернуть и проследить затерявшиеся изгибы доброты, раскаяния, добрых побуждений". И ниже: "Злодей не всегда только злодействует, но иногда сожалеет, а порой -- у Брет-Гарта или Достоевского -- он проявляет героизм великодушия. И это не ложь,-- читая их, вы видите, что их живые люди действуют так, как действовали бы вы в таких условиях"79.
Таким образом, оценивая дар Достоевского "найти человека в человеке", Короленко считал преобладающим у автора "Записок из Мертвого дома" гуманистический взгляд на человеческую природу, совпадающий с его собственными гуманистическими убеждениями. Так, в рассказе "Соколинец" (1885), основанном на впечатлениях ссылки, Короленко замечал: "Сибирь приучает видеть и в убийце человека, и хотя ближайшее знакомство не позволяет, конечно, особенно идеализировать "несчастненького"; взламывавшего замки, воровавшего лошадей или проламывавшего темною ночью головы ближних, но <...> убийца не все же только убивает, он еще и живет, и чувствует то же, что чувствуют все остальные люди..."80. Естественно, что автор "Соколинца" признает этот взгляд отвечающим объективной действительности, а персонажей Достоевского "живыми людьми".
Даже в "Бесах" писатель находил зерно истины -- отражение реальных настроений части "зеленой молодежи", которая в каждом разрушительном действии готова была видеть революционный акт81.
Короленко отлично понимал сложную диалектику исключительного и типического. В статье, посвященной рассказу "Жизнь Василия Фивейского" Л. Андреева, в известной мере продолжавшего традиции Достоевского, писатель дважды отмечает, что настроение героя этого рассказа "типично при всей своей исключительности"82. Гротескные формы сатирической фантастики Щедрина не закрыли от Короленко глубоко реалистического характера его творчества. Естественно, что, в отличие от многих своих современников, Короленко не отказывал и Достоевскому, сосредоточившему творческое внимание на явлениях болезненных и исключительных, в создании типических характеров. Так, в блестящем анализе повести "Двойник", недостатком которой еще Белинский считал "фантастичность", Короленко образ душевнобольного ее героя рассматривает как образ глубоко типический83. Раздвоение личности героя, показанное, по выражению Короленко, "с обычной для Достоевского беспощадностью" во всех "мучительнейших стадиях этого процесса", осмыслено в статье как закономерное следствие условий русской социально-политической жизни.
"В герое Достоевского,-- пишет Короленко,-- мы имеем замечательно полный образ этой болезни личности, которую смело можно назвать нашей национальной болезнью"84. "Типическая психология двойничества" отражает, по мнению Короленко, "и тени крепостного права в прошлом, и параграфы паспортного устава, и табели о рангах в настоящем"85, то есть понимается конкретно, социально-исторически. Другими словами, Короленко великолепно почувствовал за спиной Голядкина "среду", "внешние соотношения" -- не в узком бытовом плане, а в широких социально-исторических масштабах; образ же героя признал, как и его создатель,-- "величайшим типом, по своей социальной важности".
Истолкование же Короленко самой психологии "двойничества", раскрытой в повести Достоевского, отличается глубиной и, хотя в нем ощутима добролюбовская традиция, несомненным своеобразием. В переживаниях Голядкина Короленко увидел "жгучую боль личности, затоптанной, униженной и оскорбленной", которая "начинает раскачиваться, как маятник, между исконными полюсами русской жизни, произволом с одной стороны, бесправием с другой", и которая "наконец, с отчаяния, от нестерпимого сознания своей ничтожности, раздваивается, как бы распадается на две половины: утеснителя и гонителя, с одной стороны,-- утесняемого и гонимого -- с другой"86.
Короленко цитирует слова Голядкина, которые тот обращает к своей "мечтающей, заносящейся" половине: "Самозванство, сударь вы мой, самозванство и бесстыдство не к добру приводит, а до петли доводит. Гришка Отрепьев только один, сударь вы мой, взял самозванством, обманув слепой народ, да и то ненадолго..."87
Эта цитата с упоминанием имени Отрепьева наиболее ясно раскрывает короленковскую концепцию "двойничества" и, может быть, помогает уяснить концепцию самого Достоевского, в которой противоборство смирения и протеста занимает, без сомнения, определяющее место.
Подчеркивание затаенной непримиренности, как оборотной стороны сознания своей крайней униженности, болезненно острых стремлений к самоутверждению при отсутствии реальных для этого возможностей, четкий социально-политический характер определений (утеснитель, гонитель -- утесняемый, гонимый), осмысление болезни героя как порождения объективных обстоятельств русской социально-политической действительности -- вот основные черты короленковского понимания природы "двойничества", гениально запечатленного создателем Голядкина.
Короленко прекрасно чувствовал силу обобщающей мысли Достоевского, его способность отдельный реальный случай осмыслить как полный глубокого значения символ. В "Истории моего современника" Короленко ссылается на "Дневник писателя" в котором Достоевский рассказал о встрече на почтовом тракте с фельдъегерем, не переставая колотившим ямщика, который в свою очередь неистово хлестал кнутом лошадей, в смертельном ужасе мчавшихся по дороге. "Эта картина,-- замечает Короленко,-- показалась юноше символом всей самодержавной России и, быть может, содействовала тому, что Достоевскому пришлось стоять у эшафота в ожидании казни..."88
Правда образов, созданных Достоевским, не раз подтверждалась для Короленко реальной действительностью.
В статье "Прискорбные случаи из области суда" (1896) Короленко строит прямую параллель между жизненной историей (Дело Тальма), представляющей "поразительную психологическую картину, вскрывающую удивительные изгибы человеческой природы", и сюжетной ситуацией и художественными образами романа "Братья Карамазовы"89.
Повторением одной из ситуаций другого художественного создания Достоевского -- "Преступления и наказания", подтверждающим его глубокую жизненность, явился действительный случай, давший Короленко новый повод обратиться к этому роману.
В 1904 г. писательница Н. А. Лухманова читала в разных городах лекции о воспитании, семье, положении женщины, о нравственности и, касаясь, между прочим, проституции, "с высоты кафедры сыпала громы осуждения на головы "несчастных". В архиве Короленко хранится большое количество газетных вырезок, относящихся к вопросу о положении женщины, и, в частности, к "страшной проблеме женского падения". Среди них есть и газетные сообщения о лекциях Лухмановой90.
В воспоминаниях "О Глебе Ивановиче Успенском" Короленко рассказал, какое страстное негодование вызвало у покойного писателя "бездушие добродетельных женщин" по отношению к своим "несчастным сестрам". Теперь Короленко узнал из газеты, что среди слушательниц "почтенной лекторши" нашлась одна, которая, стремясь "облегчить сердце, переполненное горечью несправедливых укоров", прислала в редакцию газеты письмо. "Это была,-- говорит Короленко в статье, посвященной этому эпизоду,-- Соня Мармеладова из романа Достоевского"91.
Процитировав ее письмо, из которого мы узнаем, что, оставшись без родителей тринадцатилетней девочкой с четырьмя младшими ребятишками на руках, она поступила на табачную фабрику, где зарабатывала по 25 копеек в день, носила соседям воду за 50 копеек в месяц, мыла белье, одним словом, по ее выражению, "билась во всю мочь", Короленко пишет: "И вот дальше... обыкновенная история, с которой читатель знаком давно в изображении Сони Мармеладовой..." "Ибо,-- приводит Короленко слова старого пропойцы Мармеладова,-- обращусь к вам (добродетельные моралистки) с вопросом приватным: много ли может, по-вашему, бедная, но честная девица честным трудом заработать?.. 25 копеек в день, сударыня, не заработает, если честна и не имеет особых талантов, да и то рук не покладая работавши... А тут ребятишки голодные..."92
И хотя писатель считает, что даже "мучительный талант" Достоевского почувствовал потребность смягчить ужас действительности, трагическая история Сони Мармеладовой имеет в романе глубоко жизненный и гуманистический смысл. Гуманистическое начало в творчестве Достоевского, составляя его сильную сторону, было для Короленко несомненным.
"Мы знали до сих пор,-- пишет Короленко,-- о скорбно-негодующем заступничестве Успенских, Достоевских, Толстых... Мы со слезами на глазах читали рассказ Достоевского о том вечере, когда Соня Мармеладова лежала, завернувшись с головой в драдедамовый платок, и как при этом вздрагивали ее плечики. И никто, даже Катков, даже кн. Мещерский не смели восставать против Сони Мармеладовой в романе и против того чувства, которое автор будил этим изображением в читателе. Теперь Соня Мармеладова из действительной жизни просит примерить к ней, к ее собственному положению эти наши чувства и эти вычитанные взгляды..."93 Так образ из романа Достоевского, овеянный глубоким гуманистическим пафосом (если отвлечься от философии смирения, связанной с образом Сони), рожденный жизнью и ею подтвержденный, послужил Короленко неопровержимым аргументом в защиту "падших" в реальной действительности.
Многократно подчеркивая "правду жизни" в произведениях Достоевского, Короленко ясно осознавал все отличие творческих принципов великого писателя как от декадентства, так и от натурализма, тенденции которого с особенной силой проявились в литературе конца XIX -- начала XX в.
В статье "Всеволод Михайлович Гаршин", написанной для "Истории русской литературы" под ред. Д. Н. Овсянико-Куликовского (1910)94, касаясь темы проституции (в связи с рассказом Гаршина "Надежда Николаевна"), Короленко прямо противопоставляет литературу 60--70-х годов, к которой относит и Достоевского, "новейшей литературе". Он пишет: "Идеология семидесятых годов была наивна, часто романтична. Ведь и Достоевский свою проститутку нарисовал подвижницей (Соня Мармеладова). В обоих образах95 (безотносительно к силе таланта) русская литература тех времен робко подходит к страшной проблеме женского падения. Подходит издали, как бы в неведении всей реальной правды и сохраняя в памяти идеальные представления о женской натуре. Еще несколько шагов, и эти идеалистические представления разлетятся, как мыльный пузырь. В наше время литература уже сделала эти шаги. Она вскрывает бытовую обстановку проститутки с поразительной, отталкивающей, одуряющей правдивостью". Далее, сопоставив изображение народной жизни в "Записках охотника" Тургенева и в "Подлиповцах" Решетникова, Короленко заключает: "Однако -- есть своя правда и в "Бежином лугу". И порой невольно приходит в голову, что реальный угар, которым веет от новейших изображений проституции,-- тоже не вся правда. Для художественного синтеза необходим и элемент того целомудренного идеализма, с каким подходила к этому вопросу литература шестидесятых и семидесятых годов"96.
Утверждение романтики и поэтической идеализации, которые в такой сильной степени отвечали собственной творческой практике Короленко, входило в его эстетический кодекс именно потому, что эти элементы сопрягались с идейным началом художественного произведения, отражающим ту "широкую концепцию жизни", ту "возвышенную точку зрения", которую Короленко считал обязательной для художника. Она включала в себя высокие принципы гуманизма и демократизма, несомненные и близкие для Короленко в творчестве Достоевского. Именно поэтому Короленко назвал Достоевского не бытописателем и не психологом, а "суровым поэтом "униженных и оскорбленных""97.
Чуждый всякого упрощения, Короленко отлично понимал сложность политической позиции Достоевского, противоречивость сочетания в его мировоззрении гуманистических и демократических начал с реакционно-утопическими и религиозными.
Ценя демократические тенденции творчества Достоевского, Короленко совершенно не принимал его трактовки народа как носителя идей православия и самодержавия. "Для Достоевского народ был "богоносец"",-- критически замечал Короленко98, имея в виду и общую концепцию автора "Братьев Карамазовых" и прямые слова Зосимы из этого романа (IX, 310). Подчеркивая свое разногласие с Достоевским, Короленко писал, касаясь его речи о Пушкине: "Впоследствии он говорил о том, что народ признает своим только такого поэта, который почтит то же, что чтит народ, то есть, конечно, самодержавие и официальную церковь"99. Короленко, убежденному, что историческое развитие ведет народные массы к сознательной гражданской деятельности, к борьбе за свои права, были дороги черты вольнолюбия в народном характере, а не патриархальные пережитки в сознании народа, ценившиеся Достоевским.
Резко отрицательное отношение Короленко вызывала, как он выражался, "метафизическая софистика византийской диалектики Достоевского", связанная с образом старца Зосимы из "Братьев Карамазовых". Религиозно-этический и гражданский идеал Достоевского, воплощенный в образе Зосимы, был совершенно не приемлем для Короленко. В письмах и дневниках писателя неоднократно встречаем иронические упоминания имени этого героя Достоевского100.
Острокритический характер носят и его пометки на страницах романа "Братья Карамазовы", где речь идет о развиваемых Зосимой утопических идеях христианского братства и роли в нем церкви. Так, например, отчеркнув целый ряд мест на полях главы "Русский инок", Короленко на обороте форзаца книги отослал к странице, на которой Зосима поучает: "...будет так, что даже самый развращенный богач наш кончит тем, что устыдится богатства своего перед бедным, а бедный <...> лаской ответит на благолепный стыд его. Верьте, что кончится сим: на то идет" (IX, 311),-- и с несомненной иронией записал: "Решение социального вопроса в России"101.
Естественно, что поворот к идеализму "недавних марксистов" и их обращение к реакционным утопиям и мистическим сторонам творчества Достоевского вызывал у Короленко грустные раздумья. В дневнике 1901 г. Короленко записал свою беседу с "одним из первых главарей русского марксизма" М. И. Туган-Барановским, который утверждает "необходимость мистического начала в общественном настроении", "преклоняется перед философией Зосимы (из "Карамазовых"), говорит о справедливости христианской вечной казни за грехи мгновенной жизни"102.
О М. И. Туган-Барановском, который в беседе с писателем "развивал философию Зосимы", Короленко упоминает и в письме к П. С. Ивановской 5 февраля 1903 г. и заключает: "Все это часто нехорошо, потому что люди обращают свои поиски назад и хотят выкинуть за борт то, что человечество уже узнало и никогда не забудет"103.
Образ Зосимы был для Короленко воплощением иллюзорных, утопических начал, поддерживаемых народной темнотой и настроениями реакционной интеллигенции.
По-видимому, и образ Алеши Карамазова Короленко воспринимал как недостаточно жизненный. В частности, скептическое отношение будила у Короленко чрезмерная способность интуитивных проникновений, с их религиозно-мистической окраской, которой наделен Алеша (см. настоящий том, стр. 655).
Но нельзя не обратить внимания на то обстоятельство, что с еще большей энергией Короленко отчеркивает и подчеркивает целые страницы глав "Братья знакомятся" и "Бунт". В этих главах его внимание привлекают как этико-философские рассуждения Ивана Карамазова, его богоборческие мысли, так и его рассказы о страданиях детей. Короленко был близок дух искания, горячая и глубокая страстность, которыми проникнуты речи этого героя Достоевского, его неспособность принять порядок, основанный на "слезах человеческих", его потребность широкого осмысления жизни, идущая от самого создателя прославленного романа. В выше цитированном письме к П. С. Ивановской Короленко между прочим замечал: "...самое чувство, побуждающее искать широких мировых формул,-- я считаю нормальным, неистребимым и подлежащим бесконечной эволюции". В письме идет речь и о собственном рассказе писателя, над которым он работал в то время,-- "Не страшное", т. е. о том рассказе, который Ф. Д. Батюшков считал близким идее Достоевского "о взаимной нравственной ответственности людей друг за друга".
Понимая, что Достоевский "не принадлежал к "либералам" и его публицистические взгляды давали повод даже князю Мещерскому говорить о нем как о своем единомышленнике", Короленко решительно отделял великого писателя от реакционной клики Мещерских и Катковых. По поводу слов Мещерского "Мы люди мыслящие и пишущие воедино", Короленко замечал: "...это, к счастью, крупное недоразумение"104.
Короленко не мог забыть о потрясении, пережитом Достоевским в молодые годы. В недавно опубликованной статье писателя "О современном положении", относящейся к 1906 г., Короленко, говоря о трусливой жестокости русской самодержавной власти, в качестве ярчайшего примера назвал "смертный приговор Достоевскому"105.
В этом плане представляют интерес слова Короленко, записанные Б. Крониным, посетившим писателя в деревне Хатки в 1913 г.-- в связи с его шестидесятилетием. В разговоре о современной литературе, заметив, что он к беллетристике не вернется ("Не такое время, чтобы можно было описывать красоты природы и философствовать о любви"), Короленко сказал: "Вы знаете, откуда я жду свежих веяний в литературе? Из тюрем! Оттуда, перестрадав, переболев, придет к нам новый Достоевский..."106.
Трудно ошибиться в истолковании мысли, высказанной Короленко. Очевидно, он полагал, что опыт социально-политической борьбы обогатит и художественную литературу, даст ей новый заряд для постановки и решения больших морально-философских и общественных проблем, как в свое время это делал такой выдающийся писатель, каким был в глазах Короленко Достоевский.
Имеющиеся в нашем распоряжении высказывания Короленко не передают его представления о Достоевском в совершенной полноте. Но со всей несомненностью они свидетельствуют о большом и стойком интересе писателя к творчеству великого художника и о глубоком проникновении в мир его творений. При всей их беглости и отрывочности, в них затронуты существенные вопросы, связанные с творчеством Достоевского, и высказано много верных и тонких наблюдений, свободных от упрощения и неуместной прямолинейности в подходе к этому сложнейшему из русских писателей.
Суждения Короленко вытекают из определенных эстетических требований, они концептуальны по своему характеру. Концепция же искусства Короленко была достаточно широкой и прогрессивной, чтобы обеспечить глубокую, во многом правильную и в целом весьма высокую оценку наследия Достоевского.
Как вдумчивого художника, искавшего новых путей в искусстве, Короленко в наибольшей степени интересовал творческий метод Достоевского, и в своих разрозненных, разновременных замечаниях он выделил характеристичные черты творческого своеобразия великого писателя: необычайную экспрессивность его изображений, их предельную сгущенность, их трагический колорит, повышенную сосредоточенность на болезненных явлениях жизни, исключительность ситуаций, в которых действуют его герои, проникновение в почти недоступные глубины человеческого сознания, умение -- "найти человека в человеке" и своеобразную, заражающую манеру повествования, властно втягивающую читателя в сопереживание с героем.
Действительность в творчестве Достоевского, с точки зрения Короленко, представлена не в соответствии с ее "органическими законами": в ней нарушены ее пропорции, размеры, светотени, краски, сдвинуты ее горизонты. Тем не менее в этих своеобразных "сдвинутых" формах с величайшей впечатляющей силой отражена огромная "правда жизни" -- "много правды", неотразимо притягивавшей Короленко.
Эстетическая концепция Короленко допускала и основной творческий принцип Достоевского -- через исключительное, патологическое, выходящее за нормы повседневной жизни вскрывать закономерности современной ему действительности. Мы это видели на его оценке образа Голядкина, в самом характере болезни которого-Короленко признал социально-типическое явление.
Короленко был близок к пониманию своеобразия реализма Достоевского, который сам писатель называл "фантастическим".
И если Короленко не принял определенных сторон творчества великого писателя, то дело здесь не в творческих принципах как таковых и не в различии эстетических позиций двух писателей. Источник критического отношения Короленко к Достоевскому лежит глубже: он -- в определенном понимании действительности или, как сам писатель настойчиво подчеркивал,-- в характере "общей художественной концепции жизни"-- в мировоззрении художника, которому Короленко придавал величайшее значение. Мировоззрение же Достоевского, отмеченное реальными противоречиями, содержало черты, для Короленко совершенно не приемлемые.
Писавший в других исторических условиях, чем Достоевский, но сохранивший традиции социального оптимизма революционной демократии 60-х годов и сумевший занять несомненно прогрессивную позицию в общественно-политической борьбе своего времени, Короленко настойчиво искал реальных зиждущих начал в русской общественной жизни и в народе. Поэтому, глубоко ценя реалистическое, демократическое и гуманистическое содержание творчества автора "Преступления и наказания", он остро чувствовал социально-историческую бесперспективность его мировоззрения, утопические и реакционные черты его "концепции жизни". Короленко не удовлетворяли как некоторые критические стороны взглядов Достоевского (например, его отношение к деятелям революционного движения), так и его положительные построения: поэтизация страдания, патриархальных черт в психологии народа, религиозно-мистический налет в понимании природы человека, недооценка значения социальных условий в жизни общества, надежды на нравственно-религиозное возрождение человечества. Эти черты концепции Достоевского мешали, с точки зрения Короленко, созданию того правильного аспекта, того здорового "отражения", о котором Короленко писал в статье об Альбове. "Эти ужасы, изображенные с такой силой" и огромной степенью концентрации, закономерно заслоняли, в представлении Короленко, жизнеутверждающие начала творчества великого романиста, определяли его пессимистический колорит и вносили известную идейную и эстетическую фальшь в его создания.
Одно замечательное высказывание о Салтыкове-Щедрине, который писал с неменьшей силой и о неменьших "ужасах", чем Достоевский, с большой ясностью показывает, чего недоставало Короленко в авторе "Братьев Карамазовых". Великому сатирику Короленко ставил в заслугу, что "в самые мрачные минуты нашей недавней истории" он смеялся. "Представьте только в самом деле,-- писал Короленко,-- что в то время, когда и без того было так жутко, еще Щедрин затянул бы унылую заупокойную песню <...> Да, нужно было великую нравственную силу, чтобы, чувствуя так всю скорбь своего времени, как чувствовал ее Щедрин, уметь еще пробуждать в других смех, рассеивающий настроение кошмара и вспугивающий ужасные призраки"107. Этого "вспугивающего" начала Короленко не находил в творчестве Достоевского, не рассеивавшего, а рождавшего впечатление кошмара. "Смех" Щедрина, опиравшийся на политически прогрессивное осмысление действительности, и был, с точки зрения Короленко, тем здоровым "отражением", которое в произведениях искусства приобретает особое идейно-эстетическое значение.
Основываясь на просветительском понимании задач искусства, Короленко, как и великие русские демократы -- Белинский, Добролюбов, Чернышевский,-- придавал огромное значение не только познавательной и эстетической, но и общественно воспитательной роли литературы. Поэтому в эпоху жестокой реакции 80-х годов, когда писатель работал над статьей об Альбове и фиксировал свои раздумья о Достоевском в дневнике, он так настойчиво выдвигал требование "психически деятельного момента" в произведениях искусства, требование, вытекавшее из последовательного утверждения активного отношения к жизни и стремления противостоять силам реакции. Поэтому же, признавая в Достоевском выдающегося мастера, в своих высказываниях этого времени Короленко по преимуществу осмысливал его наследство не столько как общечеловеческую идейно-эстетическую ценность и не как порождение определенной исторической эпохи, с потрясающей силой запечатлевшее ее уродства и противоречия, но, исходя из задач своего трудного времени, с точки зрения его воздействия на общественное сознание.
Выражая озабоченность состоянием современной литературы и, в частности, влиянием на нее Достоевского, в первом -- неопубликованном наброске статьи об Альбове Короленко с горечью отмечал "столь распространенную и излюбленную в последнее время" в литературе тему душевных болезней (герой повести Альбова "День итога" -- тоже душевнобольной)108. Поэтому понятно, что воздействие тех болезненно острых, пессимистически окрашенных переживаний, которые с такой мощью и такой приближенностью к читателю передавал Достоевский, казалось ему крайне нежелательным, социально опасным.
Позиция Короленко в 80-е годы по отношению к Достоевскому резко противостояла его апологии со стороны реакционных кругов, особенно усилившейся тотчас после смерти великого писателя. Если бы критический этюд об Альбове, в котором так много внимания уделено его учителю, был завершен и опубликован, мы имели бы не только более полное представление о короленковских оценках Достоевского. Этюд составил бы еще одно из звеньев в последовательной борьбе против реакционных веяний, которую Короленко вел в это время во всех сферах своей многообразной деятельности.
Критически высказываясь о Достоевском, Короленко, как мы видели, ценил и положительные, прогрессивные стороны его творчества и сумел поставить его произведения на службу своей общественно-политической борьбе. Так, он использовал образ Голядкина в статье "Современная самозванщина", всей своей сутью направленной против самодержавно-бюрократического режима угнетения и беззаконий. Также послужил ему образ и Сони Мармеладовой в защите "падших".
Короленко отдал дань внимания автору "Братьев Карамазовых" не только в критических высказываниях и беглых упоминаниях. Он откликнулся на его деятельность и в своем художественном творчестве, что имеет все основания стать предметом специального изучения.

ПРИМЕЧАНИЯ
1 "Начала", 1922, No 2, стр. 210.
2 Там же. См. также: Ф. Д. Батюшков. Основные мотивы творчества Короленко.-- "Русское слово", 1913, No 163, 16 июля, стр. 2, и его книгу "Короленко как человек и писатель". М., 1922, стр. 47.
3 Г. А. Бялый. В. Г. Короленко. М., 1949, стр. 316.
4 Из рассказа Короленко "Яшка".
5 И. Н. Кубиков. Великие писатели России. М., "Пролетарий", 1925, стр. 76.
6 В. Г. Короленко. Избранные сочинения. Ред., вступ. ст. и коммент. Н. К. Пиксанова, изд. 2. Л., 1935, стр. 679.
7 "Детская литература", 1940, No 11-12, стр. 91 (за подп. Ф. Человеков). То же в кн.: А. Платонов. Размышления читателя. М., 1970, стр. 76.
8 В. Ф. Переверзев. Творчество Достоевского. М., 1912, стр. 55.
9 А. В. Луначарский. Праведник.-- "Красная нива", 1924, No 1, стр. 19.
10 А. и Е. Редько. Короленко.-- В кн.: "Задруга". Памяти Вл. Г. Короленко. М., 1922, стр. 8--9.
11 В. Г. Короленко. История моего современника.-- Собр. соч. в десяти томах, т. 5. М., 1954, стр. 266.
12 Там же, т. 6, стр. 42. 43.
13 Там же, стр. 73.
14 Там же, т. 5, стр. 320.
15 Там же, т. 6, стр. 51.
16 Там же, стр. 45.
17 Там же, стр. 67, 68.
18 ЛБ, ф. 135. I, 28, л. 22 об.-- См. также в кн.: В. Г. Короленко. История моего современника. М., 1965, стр. 955.
19 В. Г. Короленко. История моего современника.-- Собр. соч., т. 6. М., 1954, стр. 90.
20 13 сентября 1897 г. Письмо не опубликовано.-- ЛБ, ф. 135, II, 3,50.
21 См. в настоящ. томе публикацию И. А. Кронрод "Пометы В. Г. Короленко на книгах Достоевского".
32 В. Г. Короленко. История моего современника.-- Собр. соч., т. 6. М., 1954, стр. 197--198.
23 Там же, стр. 198, 199.
24 Там же, стр. 199.
25 "В. Г. Короленко о литературе". М., 1957, стр. 223. В первом случае подчеркнуто мною, во втором -- Короленко.
26 Письмо к Круковской 29 января 1910 г.-- "В. Г. Короленко о литературе", стр. 565.
27 См., например, письмо 17 августа 1896 г.-- "В. Г. Короленко о литературе", стр. 512.
28 Не опубликовано.-- ЛБ, ф. 135, 13, 723, л. 8.
29 В. Г. Короленко. К статье об Альбове. Записная тетрадь 1885--1887 гг.-- ЛБ, ф. 135, 5, 182, л. 93.
30 М. Альбов. Повести и рассказы. Второе дополн. изд. СПб., 1888.
31 В. Г. Короленко. Полн. собр. соч. Посмертное издание, т. I. Письма, L, ГИЗ Украины, 1923, стр. 178.
32 ЛБ, шифры: ф. 135, 5, 182 и второй набросок: ф. 135, 13, 703,
33 ЛБ, ф. 135, 5, 182, л. 93.
34 "В. Г. Короленко о литературе", стр. 304.
35 Там же, стр. 71.
36 Там же, стр. 306, 307.
37 Первый черновой набросок статьи об Альбове.-- ЛБ, ф. 135, 5, 182, л. 93
38 Там же, л. 92 об.
39 Там же, л. 92.
40 "В. Г. Короленко о литературе", стр. 307.
41 Там же, стр. 306. Подчеркнуто мною.
42 Там же, стр. 644. Подчеркнуто мною.
43 ЛБ, ф. 135, 5, 182, лл. 91 об.-- 92.
44 Там же, л. 91.
45 "В. Г. Короленко о литературе", стр. 308.
46 Там же, стр. 307, 308.
47 Там же, стр. 311--312.
48 Там же, стр. 312.
49 ЛБ. ф. 135, 5. 182, л. 93-93 об.
50 Между прочим, Короленко далек от ошибки, которую совершил В. М. Гаршин, поставивший повесть М. Альбова "День итога" выше произведений Достоевского (см. В. Г. Гаршин. Собр. соч., т. III. M., "Academia", 1934, стр. 177).
51 ЛБ, ф. 135.5.182. л. 87.
52 Там же.
53 "В. Г. Короленко о литературе", стр. 304.
54 А. В. Луначарский. Праведник. Указ. изд., стр. 19.
55 ЛБ, ф. 135.5.182, л. 88.
56 Там же.
57 В. Г. Белинский. Петербургский сборник, изданный Н. Некрасовым.-- Полн. собр. соч., т. IX. М., изд-во АН СССР, 1955, стр. 565.
58 М. Бахтин. Проблемы поэтики Достоевского. Изд. 2, переработанное. М., 1963, стр. 302--303. Подчеркнуто мною.
59 В. Г. Короленко. О сборниках товарищества "Знание" за 1903 г. (Литературная заметка).-- "В. Г. Короленко о литературе", стр. 368--369.
60 Письмо 15 апреля 1895 г.-- В кн.: "А. М. Горький и В. Г. Короленко. Переписка, статьи, высказывания". М., 1957, стр. 32, 33; см. также: "В. Г. Короленко о литературе", стр. 503--504.
61 В. Г. Короленко. О Глебе Ивановиче Успенском. (Черты из личных воспоминаний).-- "В. Г. Короленко о литературе", стр. 71--72.
62 В. Г. Короленко. Полн. собр. соч., т. 3, СПб., 1914, стр. 362. Подчеркнуто мною.
63 В. Короленко. Дневник, т. I. Полн. собр. соч. Посмертное изд. ГИЗ Украины, 1925, стр. 178--179.
64 Там же, стр. 178.
41 Литературное наследство, т. 86
65 В. Г. Короленко. Современная самозванщина.-- Полн. собр. соч., т. 3. СПб., 1914, стр. 362, 363.
66 ЛБ, ф. 135.5--186, л. 39--40 об.
67 В. Я. Кирпотин. Мир и лицо в творчестве Достоевского.-- В кн.: "Мастерство русских классиков". М., 1969, стр. 328.
68 "В. Г. Короленко о литературе", стр. 304.
69 Там же, стр. 128.
70 Там же, стр. 126.
71 Там же.
72 Там же, стр. 127.
73 Там же.
74 Там же, стр. 71.
75 Там же.
76 В. Г. Короленко. Собр. соч. в десяти томах, т. 6. М., 1954, стр. 145.
77 Там же, т. 7, 1955, стр. 392-393.
78 В. Г. Короленко. Дневник, т. I. Полн. собр. соч. Посмертное изд. ГИЗ Украины, 1925, стр. 177.
79 Там же, стр. 173.
80 В. Г. Короленко. Собр. соч. в десяти томах, т. 1. М., 1953, стр. 135.
81 В. Г. Короленко. История моего современника. М., 1965, стр. 1010.
82 В. Г. Короленко. Современная самозванщина.-- Полн. собр. соч., т. 3. СПб., 1914, стр. 333--334, 358--364, 367 (первоначально: "Русское богатство", 1896, NoNo 5, 8).
83 В. Г. Короленко. Полн. собр. соч., т. 3. СПб., 1914, стр. 360.
84 Там же.
85 Там же, стр. 363.
86 Там же, стр. 333, 358--359.
87 Там же, стр. 360--361.
88 В. Г. Короленко. Собр. соч. в 10 томах, т. 5. М., 1954, стр. 212.
89 В. Г. Короленко. Полн. собр. соч., т. 8. СПб., 1914, стр. 319--320 (первоначально: "Русское богатство", 1896, No 3).
90 "Волынь", 1904, No 41, 22 мая.
91 В. Г. Короленко. Соня Мармеладова на лекции г-жи Лухмановой.-- Собр. соч. в 10 томах, т. 9. М., 1955, стр. 674 (первоначально: "Русское богатство", 1904, No 7, отд. II, стр. 205--207).
92 Там же, стр. 675.
93 Там же, стр. 676--677.
94 "История русской литературы", т. 4. М., "Мир", 1910, стр. 355--361.
95 Надежды Николаевны и Сони Мармеладовой. В. Г. Короленко. О литературе, стр. 244.
97 В. Г. Короленко. Полн. собр. соч., т. 3. СПб., 1914, стр. 360. Подчеркнуто мною.
98 В. Г. Короленко. История моего современника.-- Собр. соч. в десяти томах, т. 6. М., 1954, стр. 141.
99 Там же, стр. 199.
100 См., например, письмо к П. С. Ивановской 5 февраля 1903 г.--Собр. соч. в десяти томах, т. 10. М., 1956, стр. 358; письмо к А. П. Чехову, 29 июля 1903 г.-- Там же, стр. 380.
101 См. в настоящ. томе публикацию И. А. Кронрод "Пометы В. Г. Короленко на книгах Ф. М. Достоевского".
102 В. Г. Короленко. Дневник, т. IV.-- Полн. собр. соч. Посмертное изд., ГИЗ Украины, 1928, стр. 240--241.
103 В. Г. Короленко. Собр. соч. в десяти томах, т. 10. М., 1956, стр. 258.
104 "В. Г. Короленко о литературе", стр. 223.
105 "Археографический ежегодник за 1971 год". М., "Наука", 1972, стр. 364--366. Указано А. В. Храбровицким.
106 Б. Кронин. У В. Г. Короленко.-- "Столичная молва" (М.), 1913, No 316, 15 июля, стр. 2. Указано А. В. Храбровицким.
107 О сборниках товарищества "Знание" за 1903 г. (Литературная заметка). -- "В. Г. Короленко о литературе", стр. 363, 364.
108 ЛБ, 135.5, 182, л. 89 об.

II. ПОМЕТЫ В. Г. КОРОЛЕНКО НА КНИГАХ ДОСТОЕВСКОГО

Сообщение И. А. Кронрод
Короленко часто читал с карандашом в руках. Об этом наглядно свидетельствует часть личной библиотеки писателя, которая сохранилась в его Доме-музее в Полтаве. Так читал он произведения, привлекавшие его особое внимание; следы этого чтения сохранились на книгах Льва Толстого, Салтыкова-Щедрина, Гоголя, Успенского, Достоевского. Это были писатели, литературные портреты которых он создал, влияние которых, в той или иной мере, испытал.
Читая, Короленко отчеркивал части текста: вертикальной чертой на полях выделял он целые страницы, либо их части, те или иные абзацы; внутри выделенного текста подчеркивал слова и выражения. На полях также ставил особые знаки: NB, изредка даже сдвоенный NBNB, восклицательные и вопросительные знаки, которые он иногда соединял с NB; косые крестики, проводил горизонтальные параллельные черточки (--; =; {три черточки}), изредка соединенные с небольшой вертикальной чертой (|--).
Не ограничиваясь такими пометами, Короленко в некоторых случаях делал и замечания на полях.
На форзацах книг, на внутренней стороне переплетов он оставлял и своеобразный тематический ключ к этим пометам: указывал привлекшие его внимание страницы, называл выделенные им в тексте темы, то цитируя автора (например, на форзаце "Братьев Карамазовых": ""А Россию спасет господь" -- 364"); то перефразируя авторский текст (например, на форзаце "Бесов": "Честные и бесчестные (неизв. кто у кого в руках) -- 21".
Такой характер имеют и пометы на сохранившихся в библиотеке Короленко четырех томах Полного собрания сочинений Достоевского (СПб., 1891--1892): томе седьмом ("Весы"), девятом ("Дневник писателя" 1873 г.), одиннадцатом ("Дневник писателя" 1877 и 1880 гг.) и двенадцатом ("Братья Карамазовы")1.
Пометы Короленко сделаны черным карандашом. Прямых и точных сведений о времени чтения Короленко этих произведений Достоевского не имеется. Однако некоторые данные позволяют предположительно установить датировку. Известно, что к началу 1900-х годов относится работа Короленко над рассказом "Не страшное", опубликованном в 1903 г.2 В этом рассказе современники почувствовали "воздействие Достоевского", отметили, что Короленко воспринял "одну из основных мыслей Достоевского о взаимной нравственной ответственности друг за друга"3.
Интерес Короленко к Достоевскому, темам и образам его произведений, отдельным мыслям и высказываниям, в 1890-х и начале 1900-х годов подтверждается и пометами Короленко на книгах Достоевского. Так, на форзаце двенадцатого тома среди других тем указано: "343 - в Дуэли". Открыв 343 страницу, читаем: "Тогда хоть и преследовались поединки жестоко, но была на них как бы даже мода между военными до того дикие нарастают и укрепляются иногда предрассудки".
Эти, выделенные Короленко слова, так же, как и указание "в Дуэли" напоминают о статьях писателя: "Русская дуэль в последние годы" (1897), "Господа дуэлянты" (1907), "Русский взгляд на дуэли и польское коло" (1913); особенно о первой, где Короленко наряду с рассуждениями и рассказами о предрассудках в военной среде, как бы продолжая мысль Достоевского, пишет: "Разумеется, мода не ограничивается военной средой: дуэль имеет применение и в среде штатской"4.
Таким образом, мы можем предположить, что скорее всего Короленко вновь перечитывал произведения Достоевского в конце 1890 -- начале 1900-х годов, когда работал над статьями о дуэлях, писал "Не страшное". Об этом же свидетельствует и характер почерка писателя.
Ниже воспроизводятся тексты Достоевского с пометами Короленко.

ПОМЕТЫ НА СТРАНИЦАХ РОМАНА "БЕСЫ"
* В ломаных скобках указаны страницы книги. Слова, подчеркнутые Короленко, выделены курсивом. В круглых скобках, как везде в настоящ. томе, даны ссылки на Собр. соч. Достоевского в XIII томах.
<21> -- Говорили об уничтожении цензуры и буквы ъ, о заменении русских букв латинскими, о вчерашней ссылке такого-то, о каком-то скандале в пассаже, о полезности раздробления России по народностям с вольною федеративною связью, об уничтожении армии и флота, о восстановлении Польши по Днепр... Честные были гораздо непонятнее бесчестных и грубых; но неизвестно было, кто у кого в руках. (VII, 21)
<22> явилась карикатура, в которой язвительно скопировали Варвару Петровну, генерала и Степана Трофимовича на одной картинке, в виде трех ретроградных друзей; к картинке приложены были и стихи, написанные народным поэтом единственно для этого случая. (VII, 21)
<127> -- Тут одна только животная, бесконечная ненависть к России, в организм въевшаяся... И никаких невидимых миру слез из-под видимого смеха тут нету! Никогда еще не было сказано на Руси более фальшивого слова, как про эти незримые слезы -- вскричал он почти с яростью. (VII, 114)
<128--129> -- Мы, напротив, тотчас решили с Кирилловым, что "мы, русские, перед американцами маленькие ребятишки, и нужно родиться в Америке или, по крайней мере, сжиться долгими годами с американцами, чтобы стать с ними в уровень". Да что: когда с нас за копеечную вещь спрашивали по доллару, то мы платили не только с удовольствием, но даже с увлечением. Мы все хвалили: спиритизм, закон Линча, револьверы, бродяг. Раз мы едем, а человек полез в мой карман, вынул мою головную щетку и стал причесываться; мы только переглянулись с Кирилловым и решили, что это хорошо и что это нам очень нравится... (VII, 115)
<187> -- Ты меня прости, Степан Трофимович, за мое глупое признание, но ведь согласись, пожалуйста, что хоть ты и ко мне адресовал, а писал ведь более для потомства, так что тебе ведь и все равно... Ну-ну, не обижайся; мы-то с тобой все-таки свои! Но это письмо, Варвара Петровна, это письмо я дочитал. (VII, 166)
<191> -- Этот Л--н еще прежде ссылки некоторое время боролся с голодом и тяжким трудом добывал себе хлеб, единственно из-за того, что ни за что не хотел подчиниться требованиям своего богатого отца, которые находил несправедливыми. Стало быть, многосторонне понимал борьбу; не с медведями только и не на одних дуэлях ценил в себе стойкость и силу характера. (VII, 170)
<200> -- Да понимаешь ли, кричу ему, понимаешь ли, что если у вас гильотина на первом плане и с таким восторгом, то это единственно потому, что рубить головы всего легче, а иметь идею всего труднее! (VII, 178)
<232> -- Но не вы ли говорили мне, что если бы математически доказали вам, что истина вне Христа, то вы бы согласились лучше остаться со Христом, нежели с истиной? Говорили вы это? Говорили?.. (VII, 205)
<232--233> -- Ни один народ,-- начал он, как бы читая по строкам и в то же время продолжая грозно смотреть на Ставрогина,--ни один народ еще не устраивался на началах науки и разума; не было ни разу такого примера, разве на одну минуту, по глупости. Социализм по существу своему уже должен быть атеизмом, ибо именно провозгласил, с самой первой строки, что он установление атеистическое и намерен устроиться на началах науки и разума исключительно. Разум и наука в жизни народов всегда, теперь и с начала веков, исполняли лишь должность второстепенную и служебную; так и будут исполнять до конца веков. Народы слагаются и движутся силой иною, повелевающею и господствующею, но происхождение которой неизвестно и необъяснимо. Эта сила есть сила неутолимого желания дойти до конца и в то же время конец отрицающая. Это есть сила беспрерывного и неустанного подтверждения своего бытия и отрицания смерти. Дух жизни, как говорит писание, "реки воды живой", иссякновением которых так угрожает Апокалипсис. Начало эстетическое, как говорят философы, начало нравственное, как отождествляют они же. "Искание бога", как называю я всего проще. Цель всего движения народного, во всяком народе и во всякий период его бытия, есть единственно лишь искание бога, бога своего, непременно собственного, и вера в него, как в единого истинного. Бог есть синтетическая личность всего народа, взятого с начала его и до конца. Никогда еще не было, чтоб у всех или у многих народов был один общий бог, но всегда и у каждого был особый. Признак уничтожения народностей, когда боги начинают становиться общими. Когда боги становятся общими, то умирают боги и вера в них вместе с самими народами. Чем сильнее народ, тем особливее его бог. Никогда еще не было народа без религии, то есть без понятия о зле и добре. У всякого народа свое собственное понятие о зле и добре и свое собственное зло и добро. Когда начинают у многих народов становиться общими понятия о зле и добре, тогда вымирают народы, и тогда самое различие между злом и добром начинает стираться и исчезать. Никогда разум не в силах был определить зло и добро, или даже отделить зло от добра, хотя приблизительно; напротив, всегда позорно и жалко смешивал; наука же давала разрешения кулачные. В особенности этим отличалась полунаука, самый страшный бич человечества, хуже мора, голода и войны, не известный до нынешнего столетия. Полунаука -- это деспот... (VII,206)
<233> -- Не думаю, чтобы не изменили,-- осторожно заметил Ставрогин;-- вы пламенно приняли и пламенно переиначили, не замечая этого. Уж одно то, что вы бога низводите до простого атрибута народности... (VII, 207)
<234> -- Истинный великий народ никогда не может примириться со второстепенною ролью в человечестве, или даже с первостепенною, а непременно и исключительно с первою. Кто теряет эту веру, тот уже не народ. Но истина одна, а, стало быть, только единый из народов и может иметь бога истинного... (VII, 207)
<235> -- Я верую в Россию, я верую в ее православие... Я верую в тело Христово... Я верую, что новое пришествие совершится в России... Я верую...-- залепетал в исступлении Шатов.
-- А в бога? В бога?
-- Я... я буду веровать в бога.
Ни один мускул не двинулся в лице Ставрогина. Шатов пламенно, с вызовом, смотрел на него, точно сжечь хотел его своим взглядом. (VII, 208)
<238> -- Вы атеист, потому что вы барич, последний барич. Вы потеряли различие зла и добра, потому что перестали свой народ узнавать... Идет новое поколение, прямо из сердца народного, и не узнаете его вовсе, ни вы, ни Верховенские, сын и отец, ни я, потому что я тоже барич, я, сын вашего крепостного лакея Пашки... Слушайте, добудьте бога трудом; вся суть в этом, или исчезнете, как подлая плесень; трудом добудьте. (VII, 211)
<238> -- Вы полагаете, что бога можно добыть трудом и именно мужицким! -- переговорил он, подумав, как будто действительно встретил что-то новое и серьезное... (VII, 213--214)
<241> -- У того коли сказано про человека; подлец, так уж кроме подлеца он про него ничего и не ведает. Али сказано -- дурак, так уж кроме дурака у него тому человеку и звания нет. А я, может, по вторникам да по средам только дурак, а в четверг и умнее его.
(361) -- То были,-- так как теперь это не тайна,-- во-первых, Липутин, затем сам Виргинский, длинноухий Шигалев, брат г-жи Виргинской, Лямшин и, наконец, некто Толкаченко,-- (VII, 320)
<372> -- Выходя из безграничной свободы, я заключаю безграничным деспотизмом. (VII, 328)

NB
<373> -- Он предлагает, в виде конечного разрешения вопроса -- разделение человечества на две неравные части. Одна десятая доля получает свободу личности и безграничное право над остальными девятью десятыми. Те же должны потерять личность и обратиться вроде как в стадо...

NB NB
<385> -- В крайних случаях клевета и убийство, а главное, равенство. Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов. Высокий уровень наук и талантов доступен только высшим способностям, не надо высших способностей! (VII, 341)
<385--336> -- Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза, Шекспир побивается каменьями, вот шигалевщина! Рабы должны быть равны: без деспотизма еще не бывало ни свободы, ни равенства, но в стаде должно быть равенство, и вот шигалевщина! Ха-ха-ха, вам странно? Я за шигалевщнну! (VII, 341--342)
<386> -- Я за Шигалева! Не надо образования, довольно науки! И без науки хватит материалу на тысячу лет, но надо устроиться послушанию. В мире одного только недостает, послушания.
-- Знаете ли, я думал отдать мир папе. Пусть он выйдет пеш и бос я покажется черни: "Вот, дескать, до чего меня довели!" и все повалит за ним, даже войско. Папа вверху, мы кругом, а под нами шигалевщина. Надо только, чтобы с папой Internationale согласилась, так и будет (VII, 342)
(На форзаце):
"Вольная, аристократ, связь",-- 21
Честные и бесчестные (неизв. кто у кого в руках) 21
"народный поэт" 22
О ненависти к России и о незримых (Шатовы) слезах -- 127
Поездка русских в Америку 129
Истина и Христос (Если бы наука была против Христа -- 232)
Разум, бог, народ, всякий народ ищет 232--233
NB Истина разная, понятия о добре и зле тоже разные и должны быть разные, иначе народы умирают (!) 233
Полунаука -- деспот 233
Истина одна -- и один народ ею обладает 234
Вера в Россию дает веру в Бога 235
Шигалевщина
NВ Пророчество о нов. поколении из народа 238
Добыть бога мужицким трудом -- (il)
Я по вторникам да по четвергам только дурак -- 241.
Исходя из безгранич. свободы -- заключаю безгран. деспотиз.
-- 372 -- 373
Понизить уровень талантов -- 385, 386

ПОМЕТЫ НА СТРАНИЦАХ ПУБЛИЦИСТИЧЕСКИХ СТАТЕЙ И "ДНЕВНИКА ПИСАТЕЛЯ" 1873 г.
<21> -- В самом деле, только что захочешь высказать, по своему убеждению, истину, тотчас выходит как будто из прописей! Что за фокус! Почему множество современных истин, высказанных чуть-чуть в патетическом тоне, сейчас же смахивают на прописи?
<149> -- Западничество перешло бы свою черту и совестливо отказалось бы от своих ошибок. Оно и перешло ее, наконец, и обратилось к реализму, тогда как славянофильство до сих пор еще стоит на смутном и неопределенном идеале своем

<На последней странице>:
21 -- Истины из прописей
О "Дне" -- 1485
О западничестве и реализме -- 149

ПОМЕТЫ НА СТРАНИЦАХ "ДНЕВНИКА ПИСАТЕЛЯ"

1877 и 1880 гг.
<32> -- Тяжелое здесь слово это: укоризненно. Пребыли ли мы "верны", пребыли ли? Всяк пусть решает на свой суд и совесть. Но прочтите эти страдальческие песни сами, и пусть вновь оживет наш любимый и страстный поэт! Страстный к страданью поэт!.. (XII, 33)
<46> -- да, да будут прокляты эти интересы цивилизации, и даже самая цивилизация, если для сохранения ее, необходимо сдирать с людей кожу. Но однако же это факт: для сохранения ее необходимо сдирать с людей кожу! (XII, 44)

NB
<49> -- По-моему, одно: осмыслить и прочувствовать можно даже и верно и разом, но сделаться человеком нельзя разом, а надо выделаться в человека. Тут дисциплина. Вот эту-то неустанную дисциплину над собой и отвергают иные наши современные мыслители. (XII, 47)
<147> -- Подпись под таким письмом придает выражениям чрезвычайную цену, и что весь характер такого письма изменится к лучшему через подпись, которая придает ему дух прямодушия, мужества, готовности постоять и ответить за свои убеждения, да и самая резкость выражений покажет лишь горячку убеждения, а не желание оскорбить(XII, 132)
<149> -- Да чего,-- даже Гоголь в "Переписке с друзьями", советовал приятелю, распекая крепостного мужика всенародно, употреблять непременно крепкие слова, и даже приводил, какие именно, т.е. именно те из них, которые садче, в которых как можно больше бы оказывалось, так сказать, нравственной похабности, чем наружной утонченности, чтоб в ругательстве больше было. Между тем народ русский хоть и ругается, к сожалению... (XII, 134)
<265> -- и в 1848 году все же могли быть, особенно в начале попыток, некоторые основания у тогдашних республиканцев рассчитывать на сочувствие к ним страны. Но у нынешних, у теперешних республиканцев -- вот тех самых, которых в самом скором времени предназначено конфисковать вместе с их республикой, кому-то в свою пользу... (XII, 234)
<266> -- А между тем, накануне почти верного своего паденья, они убеждены в полной победе. (XII, 234)
<267> -- при котором они уже и держаться во Франции будут не в состоянии и это в самом ближайшем, может быть, будущем. (XII, 235--236)
<441> -- А разве может человек основать свое счастье на несчастьи другого? Счастье не в одних только наслаждениях любви, а и в высшей гармонии духа. (XII, 383)
<На последней странице.>
О Некрасове (32 и предыдущей)
Предсказание -- 265--267
Об анонимных письмах 145--146
Проп... ? 149 --
Европ. цивил. -- 46
Выделаться в человека 49

ПОМЕТЫ НА СТРАНИЦАХ "БРАТЬЕВ КАРАМАЗОВЫХ"
<35> -- Старец -- это берущий вашу душу, вашу волю в свою душу и свою волю. Избрав старца, вы от своей воли отрешаетесь и отдаете ее ему в полное послушание, с полным самоотрешением. (IX, 30)
<35--36> -- Обязанности к старцу не то, что обыкновенное "послушание", всегда бывшее и в наших русских монастырях. Тут признается вечная исповедь всех подвизающихся старцу и неразрушимая связь между связавшим и связанным. (IX, 30) Таким образом старчество одарено властью в известных случаях беспредельно и непостижимо. (IX, 31)
<37> -- Кончилось, однако, тем, что старчество удержалось и мало-по-малу по русским монастырям водворяется. Правда, пожалуй, и то, что это испытанное и уже тысячелетнее орудие для нравственного перерождения человека от рабства к свободе и к нравственному совершенствованию может обратиться в обоюдоострое орудие, так что иного, пожалуй, приведет вместо смирения и окончательного самообладания, напротив, к самой сатанинской гордости, то есть к цепям, а не к свободе. (IX, 31)
<69> -- Если же дойдете до полного самоотвержения в любви к ближнему, тогда уж несомненно уверуете и никакое сомнение даже и не возможет зайти в вашу душу. Это испытано, это точно. (IX, 57) точно.
и не испытано и не точно
<78> -- Это вот как,-- начал старец.-- Все эти ссылки в работы, а прежде с битьем, никого не исправляют, а, главное, почти никакого преступника и не устрашают, и число преступлений не только не уменьшается, а чем далее, тем более нарастает. Ведь вы с этим должны же согласиться. (IX, 66)
<78> -- Вот если бы суд принадлежал обществу как церкви, тогда бы оно знало, кого воротить из отлучения и опять приобщить к себе. Теперь же церковь, не имея никакого деятельного суда, а имея лишь возможность одного нравственного осуждения, от деятельной кары преступника и сама удаляется. (IX, 66)
Кальвинизм и казни
<79> -- Иностранный преступник, говорят, редко раскаивается, ибо самые даже современные учения утверждают его в мысли, что преступление его не есть преступление, а лишь восстание против несправедливо угнетающей силы.

!
<79> -- Во многих случаях, казалось бы, и у нас то же; но в том я дело, что, кроме установленных судов, есть у нас, сверх того, еще и церковь, которая никогда не теряет общения с преступником как с милым и все еще дорогим сыном своим, а сверх того есть и сохраняется, хотя бы даже только мысленно, и суд церкви, теперь хотя и не деятельный... (IX, 67)
в виде тюремных священ-ников
<146--147> -- Ничего-с. Свет создал господь бог в первый день, а солнце, луну и звезды на четвертый день. Откуда же свет-то сиял в первый день? Григорий остолбенел. Мальчик насмешливо глядел на учителя. Даже было во взгляде его что-то высокомерное. (IX, 125)
<151> -- Насчет подлеца повремените-с, Григорий Васильевич,-- спокойно и сдержанно отразил Смердяков,-- а лучше рассудите сами, что раз я попал к мучителям рода христианского в плен и требуют они от меня имя божие проклясть и от святого крещения своего отказаться, то я вполне уполномочен в том собственным рассудком, ибо никакого тут и греха не будет. (IX, 129)

!
<153> -- "Христианин я или не христианин", ибо я уже был самим богом совлечен моего христианства, по причине одного лишь замысла и прежде чем даже слово успел мое молвить мучителям. А коли я уже разжалован, то каким же манером и по какой справедливости станут спрашивать с меня на том свете, как с христианина, за то, что я отрекся от Христа, тогда как я за помышление только одно, еще до отречения, был уже крещения моего совлечен? Коли я уж не христианин, значит я и не могу от Христа отрекнуться, ибо не от чего тогда мне и отрекаться будет. С татарина поганого кто же станет спрашивать, Григорий Васильевич, хотя бы и в небесах, за то, что он не христианином родился, и кто же станет его за это наказывать, рассуждая, что с одного вола двух шкур не дерут. Да и сам бог вседержитель с татарина если и будет спрашивать, когда тот помрет, то, полагаю, каким-нибудь самым малым наказанием (так как нельзя же совсем не наказать его), рассудив, что ведь неповинен же он в том, если от поганых родителей поганым на свет произошел. Не может же господь бог насильно взять татарина и говорить про него, что и он был христианином? Ведь значило бы тогда, что господь вседержитель скажет сущую неправду. А разве может господь, вседержитель неба и земли, произнести ложь, хотя бы в одном только каком-нибудь слове-с? (IX, 120)

!
<157> -- А что до того, что он там про себя надумает, то русского мужика, вообще говоря, надо пороть. Я это всегда утверждал. Мужик наш мошенник, его жалеть не стоит, и хорошо еще, что дерут его иной раз и теперь. Русская земля крепка березой. Истребят леса, пропадет земля русская. Я за умных людей стою. Мужиков мы драть перестали, с большого ума, а те сами себя пороть продолжают. И хорошо делают. В ту же меру мерится, в ту же и возмерится, или как это там... Одним словом, возмерится. А Россия свинство. Друг мой, если бы ты знал, как я ненавижу Россию... то есть не Россию, а все эти пороки... а пожалуй что и Россию...
Знаешь, что я люблю? Я люблю остроумие. (IX, 133--134)
<185> -- Вот против этих-то братских "исповедей" и восставали противники старчества, говоря, что это профанация исповеди как таинства, почти кощунство, хотя тут было совсем иное. (IX, 157)
<185> -- Он знал тоже, что есть из братии весьма негодующие и на то, что, по обычаю, даже письма от родных, получаемые скитниками, приносились сначала к старцу, чтоб он их распечатывал и прочитывал их прежде получателей. Предполагалось, разумеется, что все это должно совершаться свободно и искренно, от всей души, во имя вольного смирения и спасительного назидания, но на деле, как оказывалось, происходило иногда и весьма неискренно, а напротив выделанно и фальшиво. (IX, 158)
<197--198> -- Ободняв уже в монастыре, успел отметить и тайный ропот некоторых легкомысленных и несогласных на старчество братий. (IX, 168)
<199> -- Ибо и отрекшиеся от христианства и бунтующие против него, в существе своем сами того же самого Христова облика суть, таковыми же и остались; ибо до сих пор ни мудрость их, ни жар сердца их не в силах были создать иного высшего образа человеку и достоинству его, как образ, указанный древле Христом. (IX, 169)

NB
<212> -- Мама, вы меня убьете. Ваш Герценштубе приедет и скажет, что не может понять! Воды! воды! Мама, ради бога, сходите сами, поторопите Юлию, которая где-то там завязла и никогда не сможет скоро прийти! Да скорее же, мама, иначе я умру... (IX, 180)
Уже и раны будет лечить один Зосима.
<237> -- Три дамы сидят-с, одна без ног слабоумная, другая без ног горбатая, а третья с ногами, да слишком уж умная, курсистка-с, в Петербург снова рвется, там на берегах Невы права женщины русской отыскивать. (IX, 202)

NB
<238--239> -- И вот так-то детки наши -- то есть не ваши, а наши-с, детки презренных, но благородных нищих-с, правду на земле еще в девять лет от роду узнают-с. Богатым где: те всю жизнь такой глубины не исследуют, а мой Илюшка в ту самую минуту на площади-то-с, как руки-то его целовал, в ту самую минуту всю истину произошел-с. (IX, 103)
NB
<251--252> -- Нет, Lise, нет презрения,-- твердо ответил Алеша, как будто уже приготовленный к этому вопросу,-- я уже об этом сам. (IX, 215)
<252> -- думал, идя сюда. Рассудите, какое уж тут презрение, когда мы сами такие же, как он, когда все такие же, как он. Потому что ведь и мы такие же, не лучше.
<261> -- Я не только не желаю быть военным гусариком, Марья Кондратьевна, но желаю, напротив, уничтожения всех солдат-с.
-- А когда неприятель придет, кто же нас защищать будет? (IX, 223)
!
<261> -- Если вы желаете знать, то по разврату и тамошние, и наши все похожи. Все шельмы, но с тем, что тамошний в лакированных сапогах ходит, а наш подлец в своей нищете смердит, и ничего в этом дурного не находит. Русский народ надо пороть-с, как правильно говорил вчера Федор Павлович, хотя и сумасшедший он человек со всеми своими детьми-с. (IX, 223)
<267> -- Понимаешь ты что-нибудь в моей ахинее, Алешка, аль нет? -- засмеялся вдруг Иван.
-- Слишком понимаю, Иван: нутром и чревом хочется любить -- прекрасно ты это сказал, и рад я ужасно за то, что тебе так жить хочется,-- воскликнул Алеша.-- Я думаю, что все должны прежде всего на свете жизнь полюбить.
-- Жизнь полюбить больше, чем смысл ее?
-- Непременно так, полюбить прежде логики, как ты говоришь, непременно чтобы прежде логики, и тогда только я и смысл пойму. (IX, 228)
<273> -- Я не бога не принимаю, пойми ты это, я мира им созданного, мира-то божьего не принимаю и не могу согласиться принять. Оговорюсь: я убежден, как младенец, что страдания заживут и сгладятся, что весь обидный комизм человеческих противоречий исчезнет, как жалкий мираж, как гнусненькое измышление малосильного и маленького, как атом человеческого эвклидовского ума, что, наконец, в мировом финале, в момент вечной гармонии, случится и явится нечто до того драгоценное, что хватит его на все сердца, на утоление всех негодований, на искупление всех злодейств людей, всей пролитой ими их крови, хватит, чтобы не только было возможно простить, но и оправдать все, что случилось с людьми,-- пусть, пусть это все будет и явится, но я-то этого не принимаю. (IX, 233)

NB
<279> -- У нас историческое, непосредственное и ближайшее наслаждение истязанием битья. У Некрасова есть стихи о том, как мужик сечет лошадь кнутом по глазам, "по кротким глазам". Этого кто ж не видал, это русизм. Он описывает, как слабосильная лошаденка, на которую навалили слишком, завязла с возом и не может вытащить. Мужик бьет ее, бьет с остервенением, бьет, наконец, не понимая, что делает, в опьянении битья сечет больно, бесчисленно: "Хоть ты и не в силах, а вези, умри, да вези!" Клячонка рвется, и вот он начинает сечь ее, беззащитную, по плачущим, по "кротким глазам". Вне себя, она рванула и вывезла, и пошла вся дрожа, не дыша, как-то боком, с какою-то припрыжкой, как-то неестественно и позорно,-- у Некрасова это ужасно. Но ведь это всего только лошадь, лошадей и сам бог дал, чтоб их сечь. Так татары нам растолковали и кнут на память подарили. (IX, 238)
<281> -- Мучаю я тебя, Алешка, ты как будто бы не в себе. Я перестану, если хочешь.
-- Ничего, я тоже хочу мучиться,-- пробормотал Алеша.
-- Одну, только одну еще картинку, и то из любопытства, очень уж характерная...
...Псарня с сотнями собаки чуть не сотня псарей, все в мундирах, все на конях. И вот дворовый мальчик, маленький мальчик, всего восьми лет, пустил как-то, играя, камнем и зашиб ногу любимой генеральской гончей. "Почему собака моя любимая охромела?" Докладывают ему, что, вот, дескать, этот самый мальчик камнем в нее пустил и ногу ей зашиб. "А, это ты,-- оглядел его генерал,-- взять его!" Взяли его, взяли у матери, всю ночь просидел он в кутузке, на утро, чем свет, выезжает генерал во всем параде на охоту, сел на коня, кругом него приживальщики, собаки, псари, ловчие, все на конях. Вокруг собрана дворня для назидания, а впереди всех мать виновного мальчика. Выводят мальчика из кутузки. Мрачный, холодный, туманный осенний день, знатный для охоты. Мальчика генерал велит раздеть, ребеночка раздевают всего донага, он дрожит, обезумел от страха, не смеет пикнуть... "Гони его!" -- командует генерал, "беги, беги", -- кричат ему псари, мальчик бежит... "Ату его!" -- вопит генерал и бросает на него всю стаю борзых собак. Затравил в глазах матери, и псы растерзали ребенка в клочки!... Генерала, кажется, в опеку взяли. Ну... что же его? Расстрелять?.. Говори, Алешка!
-- Расстрелять! -- тихо проговорил Алешка с бледною перекосившеюся какою-то улыбкой...
-- Браво!..-- завопил Иван в каком-то восторге,-- уж коли ты сказал, значит... Ай да схимник! Так вот какой у тебя бесенок в сердечке сидит, Алешка Карамазов! (IX, 240--241)

NB

NB
<282> -- Я сказал нелепость, но...
-- То-то и есть, что но...-- кричал Иван.-- Знай, послушник, что нелепости слишком нужны на земле.
<282> -- С, по моему, по жалкому, земному эвкледовскому уму моему, я знаю лишь то, что страдание есть, что виновных нет, что все одно из другого выходит прямо и просто, что все течет и уравновешивается,-- но ведь это лишь эвклидовская дичь, ведь я знаю же это, ведь жить по ней я не могу же согласиться! Что мне в том, что виновных нет и что все прямо и просто одно из другого выходит, и что я это знаю -- мне надо возмездие, иначе ведь я истреблю себя. И возмездие не в бесконечности где-нибудь и когда-нибудь, <283> а здесь уже на земле, и чтоб я его сам увидал. Я веровал, я хочу сам и видеть, а если к тому часу буду уже мертв, то пусть воскресят меня, ибо без меня если все произойдет, то будет слишком обидно... Слушай: если все должны страдать, чтобы страданием купить вечную гармонию, то при чем тут дети, скажи мне, пожалуйста? Совсем непонятно, для чего должны были страдать и они, и зачем им покупать страданиями гармонию? Для чего они-то тоже попали в материал и унавозили собою для кого-то будущую гармонию? Солидарность в грехе между людьми я понимаю, понимаю солидарность и в возмездии, но не с детками же солидарность в грехе, и если правда в самом деле в том, что и они солидарны с отцами их во всех злодействах отцов, то уж, конечно, правда эта не от мира сего и мне непонятна. Иной шутник скажет, пожалуй, что все равно дитя вырастет и успеет нагрешить, но вот же он не вырос, его восьмилетнего затравили собаками. О, Алеша, я не бэгохульствую! Понимаю же я, каково должно быть сотрясение вселенной, когда все на небе и под землею сольется в один хвалебный глас и все живое и жившее воскликнет: "Прав ты, господи, ибо открылись пути твои!" (IX, 242)

NB

NB
<284> -- Лучше уж я останусь при неотомщенном страдании моем и неутоленном негодовании моем, хотя бы я был и не нрав. Да и слишком дорого оценили гармонию, не по карману нашему вовсе столько платить за вход. А потому свой билет на вход спешу возвратить обратно. И если только я честный человек, то обязан возвратить его как можно заранее. (IX, 243)
Мишле говорит то же6
<290> -- А пленник тоже молчит? Глядит на него и не говорит ни слова?
-- Да так и должно быть, во всех даже случаях,-- опять засмеялся Иван.-- Сам старик замечает ему, что он и права не имеет ничего прибавлять к тому, что уже прежде сказано. Если хочешь, так в этом и есть самая основная черта римского католичества, по моему мнению по крайней мере: "все, дескать, передано тобою папе и все, стало быть, теперь у папы, а ты хоть и не приходи теперь вовсе, не мешай до времени по крайней мере". (IX, 248)
Только папе? А право-славие
<293> -- Никакая наука не даст им хлеба, пока они будут оставаться свободными, но кончится тем, что они принесут свою свободу к ногам нашим и скажут нам: "Лучше поработите нас, но накормите нас". (IX, 251)
<343> -- Тогда хоть и преследовались поединки жестоко, но была на них как бы даже мода между военными,-- до того дикие нарастают и укрепляются иногда предрассудки. (IX, 251)
<344> -- Все мне вдруг снова представилось, точно вновь повторилось: стоит он передо мною, а я бью его с размаху прямо в лицо, а он держит руки по швам, голову прямо, глаза выпучил как во фронте, вздрагивает с каждым ударом и даже руки поднять, чтобы заслониться, не смеет,-- и это человек до того доведен, и это человек бьет человека! Экое преступление! (IX, 310)

NB
<363> -- Ибо уединение не у нас, а у них, но не видят сего. А от нас и издревле деятели народные выходили, отчего же не может их быть и теперь? (IX, 310)
<363> -- Наступает и в народе уединение: начинаются кулаки и мироеды; уже купец все больше и больше желает почестей, стремится показать себя образованным, образования не имея ни мало, а для сего гнусно пренебрегает древним обычаем и стыдится даже веры отцов.
<364> -- А Россию спасет господь, как спасал уже много раз. Из народа спасение выйдет, из веры и смирения. Отцы и учители, берегите веру народа, и не мечта сие: поражало меня всю жизнь в великом народе нашем его достоинство благолепное и истинное, сам видел, сам свидетельствовать могу, видел и удивлялся, видел, несмотря даже на смрад грехов и нищий вид народа нашего. Не раболепен он, и это после рабства двух веков. Свободен видом и обращением, но безо всякой обиды. И не мстителен, и не завистлив. (IX, 311)
<364> -- Но спасет бог людей своих, ибо велика Россия смирением своим. Мечтаю видеть и как бы уже вижу ясно наше грядущее: ибо будет так, что даже самый развращенный богач наш кончит тем, что устыдится богатства своего пред бедным, <365> а бедный, видя смирение сие, поймет и уступит ему с радостью и лаской ответит на благолепный стыд его. Верьте, что кончится сим: на то идет. Лишь в человеческом духовном достоинстве равенство, и сие поймут лишь у нас. Были бы братья, будет и братство, а раньше братства никогда не разделятся. Образ Христов храним и воссияет как драгоценный алмаз всему миру... Буди, буди! (IX, 311--312)
<366> -- Думал я о сем много, а теперь мыслю так: неужели так недоступно уму, что сие великое и простодушное единение могло бы в свой срок и повсеместно произойти меж наших русских людей? Верую, что произойдет, и сроки близки. (IX, 312)
<366> -- Без слуг невозможно в миру, но так сделай, чтобы был у тебя твой слуга свободнее духом, чем если бы был не слугой.(IX, 313)

NB
<367> -- "Что же нам, говорят, посадить слугу на диван да ему чай подносить?" А я тогда им в ответ: "Почему же и не так, хотя бы только иногда". Все тогда засмеялись. Вопрос их был легкомысленный, а ответ мой неясный, но мыслю, что была в нем и некая правда. (IX, 313--314)

NB
<380> -- Из таковых, например, была даже самая эта закоренелая вражда к старчеству, как к зловредному новшеству, глубоко таившаяся в монастыре в умах еще многих иноков. (X, 9)
<511> -- Петр Ильич вкратце, но довольно ясно изложил ей историю дела, по крайней мере ту часть истории, которой сам сегодня был свидетелем, рассказал и о сейчашнем своем посещении Фени и сообщил известие о пестике. Все эти подробности донельзя потрясли возбужденную даму, которая вскрикивала и закрывала глаза руками... (Х, 122--123)
665 -- Вообрази себе: это там в нервах, в голове, то есть там в мозгу эти нервы... (ну черт их возьми!) есть такие этакие хвостики, у нервов этих хвостики, ну, и как только они там задрожат... то есть видишь, я посмотрю на что-нибудь глазами, вот так, и они задрожат, хвостики-то... а как задрожат, то и является образ, и не сейчас является, а там какое-то мгновение, секунда такая пройдет, и является такой будто бы момент, то есть не момент,-- черт его дери момент,-- а образ, то есть предмет али происшествие, ну там черт дери -- вот почему я и созерцаю, а потом мыслю... потому что хвостики, а вовсе не потому, что у меня душа и что я там какой-то образ и подобие, все это глупости. Это, брат, мне Михаил еще вчера объяснял, и меня точно обожгло. Великолепна, Алеша, эта наука! Новый человек пойдет, это-то я понимаю... А все-таки бога жалко! (X, 255)
<669> -- Именно, может, оттого, что идеи бушевали во мне неизвестные, я и пьянствовал, и дрался, и бесился. Чтоб утолить в себе их, дрался, чтобы их усмирить, сдавить. Брат Иван не Ракитин, он таит идею. Брат Иван сфинкс, и молчит, все молчит. А меня бог мучит. Одно только это и мучит. А что как его нет? Что если прав Ракитин, что это идея искусственная в человечестве? Тогда, если его нет, то человек шеф земли, мироздания. Великолепно! Только как он будет добродетелен без бога-то? Вопрос! Я все про это. Ибо кого же он будет тогда любить, человек-то? Кому благодарен-то будет, кому гимн-то воспоет? Ракитин смеется. Ракитин говорит, что можно любить человечество и без бога. Ну это сморчок сопливый может только так утверждать, а я понять не могу. Легко жить Ракитину: "Ты,-- говорит он мне сегодня,-- о расширении гражданских прав человека хлопочи лучше, али хоть о том, чтобы цена на говядину не возвысилась; этим проще и ближе человечеству любовь окажешь, чем философиями". (Х, 258--259)
<674> -- Ты прав,-- решил Алеша,-- решить невозможно раньше приговора суда. После суда сам и решишь; тогда сам в себе нового человека найдешь, он и решит.
-- Нового человека аль Бернара, тот и решит по-бернаровски! Потому, кажется, я и сам Бернар презренный! -- горько осклабился Митя. (Х, 262)
<На форзаце:>
Старец -- 35, вражда к старчеству -- 380
Нельзя вообще прежде ее смысла -- 267
Нелепо, но... (нужно) 282
Свобода и хлеб 293
От нас и издревле деятели нар. выходили -- 363
А Россию спасет господь -- 364
Пророчество -- 366
<На оборотной стороне:>
157, 277, 281, 344
237 Курсистка!
261 Либерализм и космополитизм Смердякова
273 Вера Ивана Карамазова
283,4 исповедь Ивана Карамазова (страдания и гармония)
343 в Дуэли
365 Решение соц. вопр. в России
366,7 слуга, свободный духом.
665 Мите бога жалко! 669
679 Алешу "бог послал сказать"!
Общая исповедь -- 185
О старчестве -- 198
NB Все такие же на его месте -- 252

ПРИМЕЧАНИЯ
1 Фонды Полтавского государственного литературного мемориального музея В. Г. Короленко, AI--1089-1092.
2 "Русское богатство", 1903, No 2.
3 Ф. Д. Батюшков. В. Г. Короленко как человек и писатель. М., "Задруга", 1922, стр. 47.
4 "Русское богатство", 1897, No 2, стр. 11.
5 У Короленко: 148 (очевидно описка).-- Отчеркнут текст из статьи "Последние литературные явления. Газета "День"".
6 Скорее всего Короленко имел в виду следующее высказывание Ж. Мишле: "Итак, после нескончаемых раздоров людей с природой и с людьми, пусть настанет радостное примирение! Пусть будет покончено со всякой гордыней и пусть от земли до небес раскинется Град, пристанище для всех обширнэе, как божье лоно!
А о себе я заявляю, что если хоть один, отверженный этим Градом, не найдет в нем приюта, то я не войду туда, а останусь на дороге" (Жюль Мишле. Народ. М., "Наука", 1965, стр. 121).






































































































 

М.Горький. В.Г.Короленко

---------------------------------------------------------------------
Книга: В.Г.Короленко. "Избранное"
Издательство "Просвещение", Москва, 1987
OCR & SpellCheck: Zmiy ( Этот e-mail защищен от спам-ботов. Для его просмотра в вашем браузере должна быть включена поддержка Java-script ), 25 мая 2002 года
---------------------------------------------------------------------


Когда я вернулся в Нижний из Тифлиса, В.Г.Короленко был в Петербурге.
Не имея работы, я написал несколько маленьких рассказов и послал их в
"Волжский вестник" Рейнгардта, самую влиятельную газету Поволжья благодаря
постоянному сотрудничеству в ней В.Г.
Рассказы были подписаны М.Г. или Г-ий, их быстро напечатали, Рейнгардт
прислал мне довольно лестное письмо и кучу денег, около тридцати рублей. Из
каких-то побуждений, теперь забытых мною, я ревниво скрывал свое авторство
даже от людей очень близких мне, от Н.3.Васильева и А.И.Ланина; не придавая
серьезного значения этим рассказам, я не думал, что они решат мою судьбу. Но
Рейнгардт сообщил Короленко мою фамилию, и, когда В.Г. вернулся из
Петербурга, мне сказали, что он хочет видеть меня.
Он жил все в том же деревянном доме архитектора Лемке на краю города. Я
застал его за чайным столом в маленькой комнатке окнами на улицу, с цветами
на подоконниках и по углам, с массой книг и газет повсюду.
Жена и дети, кончив пить чай, собирались гулять. Он показался мне еще
более прочным, уверенным и кудрявым.
- А мы только что читали ваш рассказ "О чиже" - ну, вот и вы начали
печататься, поздравляю! Оказывается, вы - упрямый, все аллегории пишете. Что
же, и аллегория хороша, если остроумна, и упрямство - не дурное качество.
Он сказал еще несколько ласковых слов, глядя на меня прищуренными
глазами. Лоб и шея у него густо покрыты летним загаром, борода - выцвела. В
сарпинковой рубахе синего цвета, подпоясанной кожаным ремнем, в черных
брюках, заправленных в сапоги, он, казалось, только что пришел откуда-то
издалека и сейчас снова уйдет. Его спокойные умные глаза сияли бодро и
весело.
Я сказал, что у меня есть еще несколько рассказов и один напечатан в
газете "Кавказ".
- Вы ничего не принесли с собой? Жаль. Пишете вы очень своеобразно. Не
слажено все у вас, шероховато, но - любопытно. Говорят - вы много ходили
пешком? Я тоже, почти все лето, гулял за Волгой, по Керженцу, по Ветлуге. А
вы где были?
Когда я кратко очертил ему путь мой, он одобрительно воскликнул:
- Ого? Хорошая путина! Вот почему вы так возмужали за эти три года
почти? И силищи накопили, должно быть, много?
Я только что прочитал его рассказ "Река играет", он очень понравился
мне и красотой и содержанием. У меня было чувство благодарности к автору, и
я стал восторженно говорить о рассказе.
В лице перевозчика Тюлина Короленко дал, на мой взгляд, изумительно
верно понятый и великолепно изображенный тип крестьянина "героя на час".
Такой человек может самозабвенно и просто совершить подвиг великодушия, а
вслед за тем изувечить до полусмерти жену, разбить колом голову соседа. Он
может очаровать вас добродушными улыбками, сотней сердечных слов, ярких, как
цветы, и вдруг, без причины, наступить на лицо вам ногою в грязном сапоге.
Как Козьма Минин, он способен организовать народное движение, а потом -
"спиться с круга", "скормить себя вшам".
В.Г. выслушал мою путаную речь, не прерывая, внимательно присматриваясь
ко мне, это очень смущало меня. Порою он, закрыв глаза, пристукивал ладонью
по столу, а потом встал со стула, прислонился спиной к стене и сказал,
усмехаясь добродушно:
- Вы преувеличили. Скажем проще: рассказ удачный. Этого достаточно. Не
утаю - мне самому нравится он. Ну, а таков ли мужик вообще, таков Тюлин, -
этого я не знаю! А вот вы хорошо говорите, выпукло, ярко, крепким языком, -
нате вам в оплату за вашу похвалу! И чувствуется, что видели вы много,
подумали немало. С этим я вас от души поздравляю. От души!
Он протянул мне руку с мозолями на ладони, должно быть, от весел или
топора, он любил колоть дрова и вообще физический труд.
- Ну, расскажите, что видели?
Рассказывая, я коснулся моих встреч с различными искателями правды, -
они сотнями шагают из города в город, из монастыря в монастырь по запутанным
дорогам России.
Глядя в окно, на улицу, Короленко сказал:
- Чаще всего они - бездельники. Неудавшиеся герои, противно влюбленные
в себя. Вы заметили, что почти все они злые люди? Большинство их ищет вовсе
не "святую правду", а легкий кусок хлеба и - кому бы на шею сесть.
Слова эти, сказанные спокойно, поразили меня, сразу открыв предо мною
правду, которую я смутно чувствовал.
- Хорошие рассказчики есть среди них, - продолжал Короленко. - Богатого
языка люди. Иной говорит, как шелками вышивает.
"Искатели правды", "взыскующие града" - это были любимые герои житийной
народнической литературы, а вот Короленко именует их бездельниками, да еще и
злыми! Это звучало почти кощунством, но в устах В.Г. продуманно и решенно. И
слова его усилили мое ощущение душевной независимости этого человека.
- На Волыни и в Подолье - не были? Там - красиво!
Сказал я ему о моей насильственной беседе с Иоанном Кронштадтским, - он
живо воскликнул:
- Как же вы думаете о нем? Что это за человек?
- Человек искренне верующий, как веруют иные, немудрые, сельские попики
хорошего, честного сердца. Мне кажется, он испуган своей популярностью,
тяжела она ему, не по плечу. Чувствуется в нем что-то случайное, и как будто
он действует не по своей воле. Все время спрашивает бога своего: так ли,
господи? и всегда боится: не так!
- Странно слышать это, - задумчиво сказал В.Г.
Потом он сам начал рассказывать о своих беседах с мужиками Лукоянова,
сектантами Керженца, великолепно, с тонким, цепким юмором подчеркивая в
речах собеседников забавное сочетание невежества и хитрости, ловко отмечая
здравый смысл мужика и его осторожное недоверие к чужому человеку.
- Я иногда думаю, что нигде в мире нет такой разнообразной духовной
жизни, как у нас на Руси. Но если это и не так, то во всяком случае
характеры думающих и верующих людей бесконечно и несоединимо разнообразны у
нас.
Он веско заговорил о необходимости внимательного изучения духовной
жизни деревни.
- Этого не исчерпает этнография, нужно подойти как-то иначе, ближе,
глубже. Деревня - почва, на которой мы все растем, и много чертополоха,
много бесполезных сорных трав. Сеять "разумное, доброе, вечное" на этой
почве надо так же осторожно, как и энергично. Вот я летом беседовал с
молодым человеком, весьма неглупым, но - он серьезно убеждал меня, что
деревенское кулачество - прогрессивное явление, потому что, видите ли,
кулаки накопляют капитал, а Россия обязана стать капиталистической страной.
Если такой пропагандист попадет в деревню...
Он засмеялся.
Провожая меня, он снова пожелал мне успеха.
- Так вы думаете, - я могу писать? - спросил я.
- Конечно! - воскликнул он, несколько удивленный. - Ведь вы же пишете,
печатаетесь - чего же? Захотите посоветоваться - несите рукописи,
потолкуем...
Я вышел от него в бодром настроении человека, который после жаркого дня
и великой усталости выкупался в прохладной воде лесной речки.
В.Г.Короленко вызвал у меня крепкое чувство уважения, но почему-то я не
ощутил к писателю симпатии, и это огорчило меня. Вероятно, это случилось
потому, что в ту пору учителя и наставники уже несколько тяготили меня, мне
очень хотелось отдохнуть от них, поговорить с хорошим человеком дружески,
просто, о том, что беспощадно волновало меня. А когда я приносил материал
моих впечатлений учителям, они кроили и сшивали его сообразно моде и
традициям тех политико-философских фирм, закройщиками и портными которых они
являлись. Я чувствовал, что они совершенно искренне не могут шить и кроить
иначе, но я видел, что они портят мой материал.
Недели через две я принес Короленко рукописи сказки "О рыбаке и фее" и
рассказа "Старуха Изергиль", только что написанного мною. В.Г. не было дома,
я оставил рукописи и на другой же день получил от него записку: "Приходите
вечером поговорить. Вл. Кор.".
Он встретил меня на лестнице с топором в руке.
- Не думайте, что это мое орудие критики, - сказал он, потрясая
топором, - нет, это я полки в чулане устраивал. Но - некоторое усекновение
главы ожидает вас...
Лицо его добродушно сияло, глаза весело смеялись, и, как от хорошей,
здоровой русской бабы, от него пахло свежевыпеченным хлебом.
- Всю ночь - писал, а после обеда уснул; проснулся - чувствую: надо
повозиться!
Он был не похож на человека, которого я видел две недели тому назад; я
совершенно не чувствовал в нем наставника и учителя; передо мной был хороший
человек, дружески внимательно настроенный ко всему миру.
- Ну-с, - начал он, взяв со стола мои рукописи и хлопая ими по колену
своему, - прочитал я вашу сказку. Если бы это написала барышня, слишком
много прочитавшая стихов Мюссе, да еще в переводе нашей милой старушки
Мысовской, - я бы сказал барышне: "Недурно, а все-таки выходите замуж!" Но
для такого свирепого верзилы, как вы, писать нежные стишки - это почти
гнусно, во всяком случае преступно. Когда это вы разразились?
- Еще в Тифлисе...
- То-то! У вас тут сквозит пессимизмом. Имейте в виду: пессимистическое
отношение к любви - болезнь возраста, это теория, наиболее противоречивая
практике, чем все иные теории. Знаем мы вас, пессимистов, слышали о вас
кое-что.
Он лукаво подмигнул мне, засмеялся и продолжал серьезно:
- Из этой панихиды можно напечатать только стихи, они оригинальны, это
я вам напечатаю. "Старуха" написана лучше, серьезнее, но - все-таки и снова
- аллегория. Не доведут они вас до добра! Вы в тюрьме сидели? Ну, и еще
сядете!
Он задумался, перелистывая рукопись:
- Странная какая-то вещь. Это - романтизм, а он - давно скончался.
Очень сомневаюсь, что сей Лазарь достоин воскресения. Мне кажется, вы поете
не своим голосом. Реалист вы, а не романтик, реалист! В частности, там есть
одно место о поляке, оно показалось мне очень личным, - нет, не так?
- Возможно.
- Ага, вот видите! Я же - говорю: мы кое-что знаем о вас. Но - это
недопустимо, личное - изгоняйте! Разумею - узколичное.
Он говорил охотно, весело, у него чудесно сияли глаза, - я смотрел на
него все с большим удивлением, как на человека, которого впервые вижу.
Бросив рукопись на стол, он подвинулся ко мне, положил руку на мое колено.
- Слушайте, - можно говорить с вами запросто? Знаю я вас - мало, слышу
о вас - много, и кое-что вижу сам. Плохо вы живете. Не туда попали.
По-моему, вам надо уехать отсюда или жениться на хорошей, неглупой девушке.
- Но я женат.
- Вот это и плохо!
Я сказал, что не могу говорить на эту тему.
- Ну, извините.
Он начал шутить, потом вдруг озабоченно спросил:
- Да! Вы слышали, что Ромась арестован? Давно? Вот как. Я только вчера
узнал. Где? В Смоленске? Что же он делал там?
На квартире Ромася была арестована типография "народоправцев",
организованная им.
- Неугомонный человек, - задумчиво сказал В.Г. - Теперь - снова пошлют
его куда-нибудь. Что он - здоров? Здоровеннейший мужик был...
Он вздохнул, повел широкими плечами.
- Нет, все это - не то! Этим путем ничего не достигнешь. Астыревское
дело - хороший урок, он говорит нам: беритесь за черную, легальную работу,
за будничное культурное дело. Самодержавие - больной, но крепкий зуб, корень
его ветвист и врос глубоко, нашему поколению этот зуб не вырвать, - мы
должны сначала раскачать его, а на это требуется не один десяток лет
легальной работы.
Он долго говорил на эту тему, и чувствовалось, что говорит он о своей
живой вере.
Пришла Авдотья Семеновна, зашумели дети, я простился и ушел с хорошим
сердцем.
Известно, что в провинции живешь, как под стеклянным колпаком, - все
знают о тебе, знают, о чем ты думал в среду около двух часов и в субботу
перед всенощной; знают тайные намерения твои и очень сердятся, если ты не
оправдываешь пророческих догадок и предвидений людей.
Конечно, весь город узнал, что Короленко благосклонен ко мне, и я
принужден был выслушать немало советов такого рода.
- Берегитесь, собьет вас с толка эта компания поумневших!
Подразумевался популярный в то время рассказ П.Д.Боборыкина "Поумнел" -
о революционере, который взял легальную работу в земстве, после чего он
потерял дождевой зонтик и его бросила жена.
- Вы - демократ, вам нечему учиться у генералов, вы - сын народа! -
внушали мне.
Но я уже давно чувствовал себя пасынком народа, это чувство от времени
усиливалось, и, как я уже говорил, сами народопоклонники казались мне такими
же пасынками, как я. Когда я указывал на это, мне кричали:
- Вот видите, - вы уже заразились!
Группа студентов ярославского лицея пригласила меня на пирушку, я
что-то читал им, они подливали в мой стакан пива - водку, стараясь делать
это незаметно для меня. Я видел их маленькие хитрости, понимал, что они
хотят "вдребезги" напоить меня, но не мог понять - зачем это нужно им? Один
из них, самовлюбленный и чахоточный, убеждал меня:
- Главное - пошлите ко всем чертям идеи, идеалы и всю эту дребедень!
Пишите - просто! Долой идеи...
Невыносимо надоедали мне эти советы.
В.Г.Короленко, как всякий заметный человек, подвергался разнообразному
воздействию обывателей. Одни, искренне ценя его внимательное отношение к
человеку, пытались вовлечь писателя в свои личные, мелкие дрязги, другие
избрали его объектом для испытания легкой клеветой. Моим знакомым не очень
нравились его рассказы.
- Этот ваш Короленко, кажется, даже в бога верует, - говорили мне.
Почему-то особенно не понравился рассказ "За иконой", находили, что это
- "этнография", не более.
- Так писал еще Павел Якушкин.
Утверждали, что характер героя-сапожника - взят из "Нравы Растеряевой
улицы" Г.Успенского. В общем, критики напоминали мне одного воронежского
иеромонаха, который, выслушав подробный рассказ о путешествии
Миклухи-Маклая, недоуменно и сердито спросил:
- Позвольте! Вы сказали: он привез в Россию папуаса. Но - зачем же
именно папуаса? И - почему только одного?

Рано утром я возвращался с поля, где гулял ночь, и встретил В.Г. у
крыльца его квартиры.
- Откуда? - удивленно спросил он. - А я иду гулять, отличное утро!
Пройдемтесь?
Он, видимо, тоже не спал ночь: глаза красны и сухи, смотрят утомленно,
борода сбита в клочья, одет небрежно.
- Прочитал я в "Волгаре" вашего "Деда Архипа", - это недурная вещь, ее
можно бы напечатать в журнале. Почему вы не показали мне этот рассказ,
прежде чем печатать его? И почему вы не заходите ко мне?
Я сказал, что меня оттолкнул от него жест, которым он дал мне три рубля
взаймы, он протянул мне деньги молча, стоя спиной ко мне. Меня это обидело.
Занимать деньги в долг так трудно, я прибегал к этому только в случаях
действительно крайней необходимости.
Он задумался, нахмурясь:
- Не помню! Во всяком случае, это было, если вы говорите, что было. Но
вы должны извинить мне эту небрежность. Вероятно, я был не в духе, это часто
бывает со мною последнее время. Вдруг задумаюсь, точно в колодец свалился.
Ничего не вижу, не слышу, но что-то слушаю, и очень напряженно.
Взяв меня под руку, он заглянул в глаза мне.
- Вы забудьте это. Обижаться вам не на что, у меня хорошее чувство к
вам, но что вы обиделись, это вообще - не плохо. Мы не очень обидчивы, вот
это плохо! Ну, забудем. Вот что я хочу сказать вам: пишете вы много,
торопливо, нередко в рассказах ваших видишь недоработанность, неясность. В
"Архипе", - там, - где описан дождь, - не то стихи, не то ритмическая проза.
Это - нехорошо.
Он много и подробно говорил и о других рассказах, было ясно, что он
читает все, что я печатаю, с большим вниманием. Разумеется, это очень
тронуло меня.
- Надо помогать друг другу, - сказал он в ответ на мою благодарность. -
Нас - немного! И всем нам - трудно.
Понизив голос, он спросил:
- А вы не слышали - правда, что в деле Ромася и других запуталась некая
девица Истомина?
Я знал эту девицу, познакомился с ней, вытащив ее из Волги, куда она
бросилась вниз головою с кормы дощаника. Вытащить ее было легко, она
пробовала утопиться на очень мелком месте. Это было бесцветное неумное
существо с наклонностью к истерии и болезненной любовью ко лжи. Потом она
была, кажется, гувернанткой у Столыпина в Саратове и убита, в числе других,
бомбой максималистов при взрыве дачи министра на Аптекарском острове.
Выслушав мой рассказ, В.Г. почти гневно сказал:
- Преступно вовлекать таких детей в рискованное дело. Года четыре тому
назад или больше я встречал эту девушку. Мне она не казалась такой, как вы
ее нарисовали. Просто - милая девчурка, смущенная явной неправдой жизни, из
нее могла бы выработаться хорошая сельская учительница. Говорят - она
болтала на допросах? Но что же она могла знать? Нет, я не могу оправдать
приношение детей в жертву Ваалу политики...
Он пошел быстрее, а у меня болели ноги, я спотыкался и отставал.
- Что это вы?
- Ревматизм.
- Рановато! О девочке вы говорили совсем неверно, на мой взгляд. А
вообще вы хорошо рассказываете. Вот что - попробуйте вы написать что-либо
покрупнее, для журнала. Это пора сделать. Напечатают вас в журнале, и,
надеюсь, вы станете относиться к себе более серьезно.
Не помню, чтоб он еще когда-нибудь говорил со мною так обаятельно, как
в это славное утро, после двух дней непрерывного дождя, среди освеженного
поля.
Мы долго сидели на краю оврага у еврейского кладбища, любуясь
изумрудами росы на листьях деревьев и травах, он рассказывал о
трагикомической жизни евреев "черты оседлости", а под глазами его все росли
тени усталости.
Было уже часов девять утра, когда мы воротились в город. Прощаясь со
мною, он напомнил:
- Значит - пробуете написать большой рассказ, решено?
Я пришел домой и тотчас же сел писать "Челкаша", рассказ одесского
босяка, моего соседа по койке в больнице города Николаева; написал в два дня
и послал черновик рукописи В.Г.
Через несколько дней он привел к моему патрону обиженных кем-то мужиков
и сердечно, как только он умел делать, поздравил меня.
- Вы написали недурную вещь. Даже прямо-таки хороший рассказ! Из целого
куска сделано...
Я был очень смущен его похвалой.
Вечером, сидя верхом на стуле в своем кабинетике, он оживленно говорил:
- Совсем неплохо! Вы можете создавать характеры, люди говорят и
действуют у вас от себя, от всей сущности, вы умеете не вмешиваться в
течение их мысли, игру чувств, это не каждому дается! А самое хорошее в этом
то, что вы цените человека таким, каков он есть. Я же говорил вам, что вы
реалист!
Но, подумав и усмехаясь, он добавил:
- Но в то же время - романтик! И вот что, вы сидите здесь не более
четверти часа, а курите уже четвертую папиросу.
- Очень волнуюсь...
- Напрасно. Вы и всегда какой-то взволнованный, поэтому, видимо, о вас
и говорят, что вы много пьете. Костей у вас - много, мяса - нет, курите -
ненужно, без удовольствия, - что это с вами?
- Не знаю.
- А - пьете много, - есть слух?
- Врут.
- И какие-то оргии у вас там...
Посмеиваясь, пытливо поглядывая на меня, он рассказал несколько неплохо
сделанных сплетен обо мне.
Потом памятно сказал:
- Когда кто-нибудь немножко высовывается вперед, его - на всякий случай
- бьют по голове; это изречение одного студента-петровца. Ну, так пустяки -
в сторону, как бы они ни были любезны вам. "Челкаша" напечатаем в "Русском
богатстве", да еще на первом месте, это некоторая отличка и честь. В
рукописи у вас есть несколько столкновений с грамматикой, очень невыгодных
для нее, я это поправил. Больше ничего не трогал, - хотите взглянуть?
Я отказался, конечно.
Расхаживая по тесной комнате, потирая руки, он сказал:
- Радует меня удача ваша.
Я чувствовал обаятельную искренность этой радости и любовался
человеком, который говорит о литературе, точно о женщине, любимой им
спокойной, крепкой любовью - навсегда. Незабвенно хорошо было мне в этот
час, с этим лоцманом, я молча следил за его глазами - в них сияло так много
милой радости о человеке.
Радость о человеке - ее так редко испытывают люди, а ведь это
величайшая радость на земле.
Короленко остановился против меня, положил тяжелые руки свои на плечи
мне.
- Слушайте - не уехать ли вам отсюда? Например, в Самару. Там у меня
есть знакомый в "Самарской газете". Хотите, я напишу ему, чтоб он дал вам
работу? Писать?
- Разве я кому-то мешаю здесь?
- Вам мешают.
Было ясно, что он верит рассказам о моем пьянстве, "оргиях в бане" и
вообще о "порочной" жизни моей, - главнейшим пороком ее была нищета.
Настойчивые советы В.Г. мне уехать из города несколько обижали, но в то же
время его желание извлечь меня из "недр порока" трогало за сердце.
Взволнованный, я рассказал ему, как живу, он молча выслушал,
нахмурился, пожал плечами.
- Но ведь вы же сами должны видеть, что все это совершенно невозможно и
- чужой вы во всей этой фантастике! Нет, вы послушайте меня. Вам необходимо
уехать, переменить жизнь...
Он уговорил меня сделать это.

Потом, когда я писал в "Самарской газете" плохие ежедневные фельетоны,
подписывая их хорошим псевдонимом "Иегудиил Хламида", Короленко посылал мне
письма, критикуя окаянную работу мою насмешливо, внушительно, строго, но -
всегда дружески.
Особенно хорошо помню я такой случай.
Мне до отвращения надоел поэт, носивший роковую для него фамилию -
Скукин. Он присылал в редакцию стихи свои саженями, они были неизлечимо
малограмотны и чрезвычайно пошлы, их нельзя было печатать. Жажда славы
внушила этому человеку оригинальную мысль: он напечатал стихи свои на
отдельных листах розовой бумаги и роздал их по гастрономическим магазинам
города, приказчики завертывали в эту бумагу пакеты чая, коробки конфет,
консервы, колбасы, и, таким образом, обыватель получал, в виде премии к
покупке своей, поларшина стихов, в них торжественно воспевались городские
власти, предводитель дворянства, губернатор, архиерей.
Каждый на свой лад, все эти люди были примечательны и вполне
заслуживали внимания, но - архиерей являлся особенно выдающейся фигурой: он
насильно окрестил девушку-татарку, чем едва не вызвал бунт среди татар целой
волости, он устроил совершенно идиотский процесс хлыстов, по этому процессу
были осуждены люди ни в чем не повинные, это я хорошо знал. Наиболее славен
был такой подвиг его: во время поездки по епархии, в непогожий день, у него
сломалась карета около какой-то маленькой, заброшенной деревеньки, и он
должен был зайти в избу крестьянина. Там, на полке, около божницы, он увидал
гипсовую голову Зевса, разумеется, это поразило его. Из расспросов и осмотра
других изб оказалось, что изображение владыки олимпийцев, а также и
статуэтка богини Венеры есть и еще у нескольких крестьян, но никто из них не
хотел сказать - откуда они взяли идолов.
Этого оказалось достаточно, чтоб возбудить уголовное дело о секте
самарских язычников, которые поклонялись богам древнего Рима.
Идолопоклонников посадили в тюрьму, где они и пробыли до поры, пока
следствие не установило, что ими убит и ограблен некий торговец гипсовыми
изделиями Солдатской слободы в Вятке; убив торговца, эти люди дружески
разделили между собой его товар, и - только.
Одним словом: я был недоволен губернатором, архиереем, городом, миром,
самим собою и еще многим. Поэтому, в состоянии запальчивости и раздражения,
я обругал поэта, воспевшего ненавистное мне, приставив к его фамилии Скукин
слово сын.
В.Г. тотчас прислал мне длинное и внушительное письмо на тему: даже и
за дело ругая людей, следует соблюдать чувство меры. Это было хорошее
письмо, но его при обыске отобрали у меня жандармы, и оно пропало вместе с
другими письмами Короленко.
Кстати - о жандармах.
Ранней весной 97 года меня арестовали в Нижнем и, не очень вежливо,
отвезли в Тифлис. Там, в Метехском замке, ротмистр Конисский, впоследствии
начальник петербургского жандармского управления, допрашивая меня, уныло
говорил:
- Какие хорошие письма пишет вам Короленко, а ведь он теперь лучший
писатель России!
Странный человек был этот ротмистр: маленький, движения мягкие,
осторожные, как будто неуверенные, уродливо большой нос грустно опущен, а
бойкие глаза - точно чужие на его лице, и зрачки их забавно прячутся куда-то
в переносицу.
- Я - земляк Короленко, тоже волынец, потомок того епископа Конисского,
который - помните? - произнес знаменитую речь Екатерине Второй: "Оставим
солнце" и т.д... Горжусь этим!
Я вежливо осведомился, кто больше возбуждает гордость его - предок или
земляк?
- И тот и другой, конечно, и тот и другой!
Он загнал зрачки в переносицу, но тотчас громко шмыгнул носом, и зрачки
выскочили на свое место. Будучи болен и потому - сердит, я заметил, что
плохо понимаю гордость человеком, которому чрезмерно любезное внимание
жандармов так много мешало и мешает жить, Конисский благочестиво ответил:
- Каждый из нас - творит волю пославшего, каждый и все! Пойдемте далее.
Итак, вы утверждаете... А между тем, нам известно...
Мы сидели в маленькой комнатке под входными воротами замка. Окно ее
помещалось очень высоко, под потолком, через него на стол, загруженный
бумагами, падал луч жаркого солнца и, между прочим, на позор мой, освещал
клочок бумаги, на котором мною было четко написано:
"Не упрекайте лососину за то, что гложет лось осину".
Я смотрел на эту проклятую бумажку и думал:
"Что я отвечу ротмистру, если он спросит меня о смысле этого
изречения?"
Шесть лет - с 95 по 901 год - я не встречал Владимира Галактионовича,
лишь изредка обмениваясь письмами с ним.
В 901 году я впервые приехал в Петербург, город прямых линий и
неопределенных людей. Я был "в моде", меня одолевала "слава", основательно
мешая мне жить. Популярность моя проникла глубоко: помню, шел я ночью по
Аничкову мосту, меня обогнали двое людей, видимо, парикмахеры, и один из
них, заглянув в лицо мое, испуганно, вполголоса сказал товарищу:
- Гляди - Горький!
Тот остановился, внимательно осмотрел меня с ног до головы и, пропустив
мимо себя, сказал с восторгом:
- Эх, дьявол, - в резиновых калошах ходит!
В числе множества удовольствий я снялся у фотографа с группой членов
редакции журнала "Начало", - среди них был провокатор и агент охранного
отделения М.Гурович.
Разумеется, мне было крайне приятно видеть благосклонные улыбки женщин,
почти обожающие взгляды девиц, и, вероятно, - как все молодые люди, только
что ошарашенные славой, - я напоминал индейского петуха.
Но, бывало, ночами, наедине с собою, вдруг почувствуешь себя в
положении непойманного уголовного преступника: его окружают шпионы,
следователи, прокуроры, все они ведут себя так, как будто считают
преступление несчастием, печальной "ошибкой молодости", и - только сознайся!
- они великодушно простят тебя. Но - в глубине души каждому из них
непобедимо хочется уличить преступника, крикнуть в лицо ему торжествующе:
"Ага-а!"
Нередко приходилось стоять в положении ученика, вызванного на публичный
экзамен по всем отраслям знания.
- Како веруешь? - пытали меня начетчики сект и жрецы храмов.
Будучи любезным человеком, я сдавал экзамены, обнаруживая терпение,
силе которого сам удивлялся, но после пытки словами у меня возникало желание
проткнуть Исаакиевский собор адмиралтейской иглою или совершить что-либо
иное, не менее скандальное.
Где-то позади добродушия, почти всегда несколько наигранного, россияне
скрывают нечто, напоминающее хамоватость. Это качество - а может быть, это
метод исследования? - выражается очень разнообразно, главным же образом - в
стремлении посетить душу ближнего, как ярмарочный балаган, взглянуть, какие
в ней показываются фокусы, пошвырять, натоптать, насорить пустяков в чужой
душе, а иногда - опрокинуть что-нибудь. И, по примеру Фомы, тыкать в раны
пальцами, очевидно думая, что скептицизм апостола равноценен любопытству
обезьян.

В.Г.Короленко и в каменном Петербурге нашел для себя старенький
деревянный дом, провинциально уютный, с крашеным полом в комнатах, с
ласковым запахом старости.
В.Г. поседел за эти годы, кольца седых волос на висках были почти
белые, под глазами легли морщины, взгляд - рассеянный, усталый. Я тотчас
почувствовал, что его спокойствие, раньше так приятное мне, заменилось
нервозностью человека, который живет в крайнем напряжении всех сил души.
Видимо, не дешево стоило ему Мультанское дело и все, что он, как медведь,
ворочал в эти трудные годы.
- Бессоница у меня, отчаянно надоедает. А вы, не считаясь с
туберкулезом, все так же много курите? Как у вас легкие? Собираюсь в
Черноморье, - едем вместе?
Сел за стол против меня и, выглядывая из-за самовара, заговорил о моей
работе.
- Такие вещи, как "Варенька Олесова", удаются вам лучше, чем "Фома
Гордеев". Этот роман - трудно читать, материала в нем много, порядка,
стройности - нет.
Он выпрямил спину так, что хрустнули позвонки, и спросил:
- Что же вы - стали марксистом?
Когда я сказал, что - близок к этому, он невесело улыбнулся, заметив:
- Неясно мне это. Социализм без идеализма для меня - непонятен! И не
думаю, чтобы на сознании общности материальных интересов можно было
построить этику, а без этики - мы не обойдемся.
И, прихлебывая чай, спросил:
- Ну, а как вам нравится Петербург?
- Город - интереснее людей.
- Люди здесь...
Он приподнял брови и крепко потер пальцами усталые глаза.
- Люди здесь более европейцы, чем москвичи и наши волжане. Говорят:
Москва своеобразнее, - не знаю. На мой взгляд, ее своеобразие - какой-то
неуклюжий, туповатый консерватизм. Там славянофилы, Катков и прочее в этом
духе, здесь - декабристы, петрашевцы, Чернышевский...
- Победоносцев, - вставил я.
- Марксисты, - добавил В.Г., усмехаясь. - И всякое иное заострение
прогрессивной, то есть революционной мысли. А Победоносцев-то талантлив, как
хотите! Вы читали его "Московский сборник"? Заметьте - московский все-таки!
Он сразу нервозно оживился и стал юмористически рассказывать о борьбе
литературных кружков, о споре народников с марксистами.
Я уже кое-что знал об этом, на другой же день по приезде в Петербург я
был вовлечен в "историю", о которой я даже теперь вспоминаю с неприятным
чувством; я пришел к В.Г. для того, чтобы, между прочим, поговорить с ним по
этому поводу.
Суть дела такова.
Редактор журнала "Жизнь" В.А. Поссе организовал литературный вечер в
честь и память Н.Г.Чернышевского, пригласив участвовать В.Г.Короленко,
Н.К.Михайловского, П.Ф.Мельшина, П.Б.Струве, М.И.Туган-Барановского и еще
несколько марксистов и народников. Литераторы дали свое согласие, полиция -
разрешение.
На другой день по приезде моем в Петербург ко мне пришли два щеголя
студента с кокетливой барышней и заявили, что они не могут допустить участия
Поссе в чествовании Чернышевского, ибо: "Поссе человек, неприемлемый для
учащейся молодежи, он эксплуатирует издателей журнала "Жизнь". Я уже более
года знал Поссе и хотя считал его человеком оригинальным, талантливым,
однако - не в такой степени, чтобы он мог и умел эксплуатировать издателей.
Знал я, что его отношения с ними были товарищеские, он работал как ломовая
лошадь и, получая ничтожное вознаграждение, жил, с большою семьей,
впроголодь. Когда я сообщил все это юношам, они заговорили о неопределенной
политической позиции Поссе между народниками и марксистами, но - он сам
понимал эту неопределенность и статьи свои подписывал псевдонимом Вильде.
Блюстители нравственности и правоверия рассердились на меня и ушли, заявив,
что они пойдут ко всем участникам вечера и уговорят их отказаться от
выступлений.
В дальнейшем оказалось, что "инцидент в его сущности" нужно
рассматривать не как выпад лично против Поссе, а "как один из актов борьбы
двух направлений политической мысли", - молодые марксисты находят, что
представителям их школы неуместно выступать пред публикой с представителями
народничества "изношенного, издыхающего". Вся эта премудрость была изложена
в письме, обширном, как доклад, и написанном таким языком, что, читая
письмо, я почувствовал себя иностранцем. Вслед за письмом от людей мне
неведомых я получил записку П.Б.Струве, - он извещал меня, что отказывается
выступить на вечере, а через несколько часов другой запиской сообщил, что
берет свой отказ назад. Но - на другой день отказался М.И.Туган-Барановский,
а Струве прислал третью записку, на сей раз с решительным отказом и, как в
первых двух, без мотивации оного.
В.Г., посмеиваясь, выслушал мой рассказ о этой канители и юмористически
грустно сказал:
- Вот, - пригласят читать, а выйдешь на эстраду - схватят, снимут с
тебя штаны и - выпорют!
Расхаживая по комнате, заложив руки за спину, он продолжал вдумчиво и
негромко:
- Тяжелое время! Растет что-то странное, разлагающее людей. Настроение
молодежи я плохо понимаю, мне кажется, что среди нее возрождается нигилизм и
явились какие-то карьеристы-социалисты. Губит Россию самодержавие, а сил,
которые могли бы сменить его, - не видно!
Впервые я наблюдал Короленко настроенным так озабоченно и таким
усталым. Было очень грустно.
К нему пришли какие-то земцы из провинции, и я ушел. Через два-три дня
он уехал куда-то отдыхать, и я не помню, встречался ли я с ним после этого
свидания.
Встречи мои с ним были редки, я не наблюдал его непрерывно, изо дня в
день, хотя бы на протяжении краткого времени.
Но каждая беседа с ним укрепляла мое представление о В.Г.Короленко как
о великом гуманисте. Среди русских культурных людей я не встречал человека с
такой неутомимой жаждою "правды-справедливости", человека, который так
проникновенно чувствовал бы необходимость воплощения этой правды в жизнь.
После смерти Л.Н.Толстого он писал мне:
"Толстой, как никто до него, увеличил количество думающих и верующих
людей. Мне кажется, вы ошибаетесь, утверждая, что это увеличено за счет
делающих или способных к делу. Человеческая мысль всегда действенна, только
разбудите ее, и стремление ее будет направлено к истине, справедливости".
Я уверен, что культурная работа В.Г. разбудила дремавшее правосознание
огромного количества русских людей. Он отдавал себя делу справедливости с
тем редким, целостным напряжением, в котором чувство и разум, гармонически
сочетаясь, возвышаются до глубокой, религиозной страсти. Он как бы видел и
ощущал справедливость, как все лучшие мечты наши, она - призрак, созданный
духом человека, ищущий воплотиться в осязаемые формы.
В ущерб таланту художника он отдал энергию свою непрерывной, неустанной
борьбе против стоглавого чудовища, откормленного фантастической русской
жизнью.
Суровые формы революционной мысли, революционного дела тревожили и
мучили его сердце, - сердце человека, который страстно любил
красоту-справедливость, искал слияния их во единое целое. Но он крепко верил
в близкий расцвет творческих сил страны и предчувствовал, что чудо
воскресения народа из мертвых будет страшным чудом.
В 1908 году он писал:
"Все, что делают сейчас, через несколько лет отзовется вулканическим
взрывом, страшные это будут дни. Но он будет, если жива душа народа, а душа
его жива".
В 87 году он закончил свой рассказ "На затмении" стихами Н.Берга:

На святой Руси петухи поют,
Скоро будет день на святой Руси.

Всю жизнь, трудным путем героя, он шел встречу дню, и неисчислимо все,
что сделано В.Г.Короленко для того, чтоб ускорить рассвет этого дня.


 

Речь на вечере памяти В. Г. Короленко

Date: 8 февраля 2009
Изд: Горбунов-Посадов М. И. Воспоминания (часть 1).
М., Гос. лит. музей, 1995
OCR: Адаменко Виталий ( Этот e-mail защищен от спам-ботов. Для его просмотра в вашем браузере должна быть включена поддержка Java-script )
РЕЧЬ НА ВЕЧЕРЕ ПАМЯТИ В. Г. КОРОЛЕНКО


Около его гроба с одинаковым, братски любовным, потрясенным чувством сошлись здесь все: люди всех национальностей -- украинцы, русские, евреи, люди различных партий, люди неверующие и люди всех вер. Все впервые, может быть, за эти последние годы сошлись вместе, полные одним братским чувством; он соединил всех.
Перед нами торжественно прошли здесь гражданские его похороны: трогательные звучали голоса, вкладывавшие всю душу в пение Вечной памяти, гремели в воздухе звуки похоронных маршей, которые как-то особенно в эти часы звучали из-под рук музыкантов, тоже вкладывавших душу в их исполнение. -- В следующие дни звонили церковные колокола: православные сошлись соборно править торжественную погребальную о нем службу -- обедню и панихиду -- опять с таким же чувством, с каким из-под рук неверующих лились звуки похоронных маршей. -- В следующие дни перед нами прошла величественная поминальная о нем служба в синагоге. Кантор с хором возглашали еврейскую вечную память Короленко. И опять мы слышали те же чувства всех объединяющей, всех проникающей любви к нему, слышали прекрасную проповедь о нем раввина, в которой перед нами ярко вставал его облик как глубокого гуманиста.
Все сошлись, как никогда, около его гроба, как никогда в эти годы, полные такой вражды, попрания всякого братства, братоубийственной жестокости.
Наконец нашлось, наконец мы увидели, почувствовали, что есть то, что озаряет жизнь, около чего могут сойтись, около чего могут соединиться так разъединенные люди. Есть то, что выше всех распрей, раздоров, общей вражды. Это то, что с такой силой выражалось во Владимире Галактионовиче.
Он был воплощением человечности. Это была сама человечность. В каждом человеке, каков бы он ни был, он прежде всего видел самого человека, а не члена какой-либо нации, партии, веры. Он полон был человечности, которая поднимается над всеми этими условными разделениями, -- той человечности, которая требует осуществления всечеловеческого права на жизнь, свободу и счастье, равного для всех. В нем эта человечность, призывавшая, требовавшая, работавшая, полнее выражалась в эти последние годы, чем, может быть, в ком бы то ни было. И в свете ее перед нами теперь, у его гроба, соединились те элементы, которые были, казалось, так разъединены и как будто в непримиримой вражде друг с другом.
Сегодня мы здесь вновь переживаем это соединение. Это соединение, наверно, не покинет нас и дальше, что бы мы ни говорили, как бы ни разделялись, на какие бы позиции партийные, национальные и т. д. ни становились. Перед нами с этой поры всегда будет вставать образ, который говорит о другом -- о соединении в человечности.

* * *
Смерть его прошла перед нами, но он для нас теперь как будто еще более живой; мы здесь, в Полтаве, испытывали великую отраду, зная, что он живет с нами. Мы видели его и еще так недавно больными ногами бредущего по улицам, больными ногами с величайшим трудом идущего хлопотать за людей, над которыми висела рука смерти. Во всех нас, вероятно, живет сожаление, что мы, может быть, все же не ценили достаточно его среди нас присутствия, не стремились все содействовать ему всеми силами.
Но мы чувствуем, что он не ушел от нас, что теперь, когда ничто земное не облекает больше его, все его духовное, все высшее, вечное в нем, лишенное всех наружных покровов, ярче светит перед нами и глубоко навсегда соединяет с ним всех, в ком бьется живое сердце, кому дорога человечность, воплощением которой он был
Он был прекрасный художник, замечательный писатель-публицист, замечательный общественный деятельно, но во всем этом, сквозь все это главнее всего сказывался человек, человек в самом высшем значении этого слова, про которого при всех, может быть, каких-либо недостатках его и ошибках истинно можно было сказать: "Се человек в наше время".

* * *
Перед нами сияет его светлый образ. И вокруг него встает огромный мир других образов, с ним соединенных.
Прежде всего поднимаются, толпятся в нашей душе созданные чудодейственной силой его творчества художественные образы. Они живут бессмертною жизнью и будут жить, может быть, века, светя всем обаянием его таланта.
Перед нами поднимается прежде всего образ загнанного Макара в его "Сне Макара" -- вынесенным им из глубины якутских снегов, может быть самым лучшим, высшим из его произведений. Это образ полудикого, как будто получеловека, раздавленного судьбой, который заливает водкой свое жалкое, рабское, ничтожнейшее существование. И в нем Короленко раскрывает нам душу, которая становится дорога нам. Он находит в этом, казалось бы, получеловеке, полуживотном, высшее человеческое, каков бы он ни был снаружи.
Человечность, раскрывающая нам это, глубокая любовь к человеку, которая заражает глубокой к нему любовью другие сердца. Этой человечностью, начиная с создания Макара, полны художественные произведения Короленко.
Другое, что наряду с высшей человечностью сказывается с такой силой в его произведениях, это -- высшая справедливость, это его требование: если нет проявления любви к каждому человеку, если мы еще не можем, если мы еще не доросли до той любви, то, во всяком случае, требование непременной справедливости; это элементарное требование, которое должно быть осуществлено по отношению к каждому человеку.
Вы помните: Макар является перед судом высшей силы небесной и эта сила хочет осудить его за все грехи, которые совершены им. Но из глубины забитой души этого загнанного судьбою, как зверь, человека поднимается постепенно протест пред самою высшею силою. Он осмеливается говорить о том, что он неповинен, потому что не он сделал себя таким, но сделали его таким все условия его несчастной жизни, все: и власти государственные, и власти духовные, и все эксплоататоры, которые паразитировали на всех этих задавленных, как он, людях, которые гнетущими условиями жизни почти лишены были образа человеческого. И когда этот человек разворачивает свою душу, то оказывается, что в нем сквозь полуживотную, полудикую оболочку горит свет, который должна признать высшая сила. Его нельзя осудить за то, что его давили, его обирали, за то что он жил во тьме, за то, что его утесняли все, кто только мог и умел. Чаша весов с грехами его поднимается все выше, чаша с добром опускается все ниже и ниже...

* * *
Это высшее требование равной справедливости для всех, равное право всякого человека на счастье, на свет, на человеческую жизнь встает перед нами, начиная с той поры, в непрерывном ряде произведений Короленко.
Вспомните появившуюся сейчас же вслед за "Сном Макара" его повесть "В дурном обществе" -- эти трогательнейшие страницы жизни униженных и оскорбленных. Вспомните этих бедных детей, которые вместе с "бывшими людьми" -- этими общественными прокаженными -- брошены на самое дно жизни, выброшены в помойную яму жизни, едва влачат жизнь в развалинах, где ютятся парии общества, в то время когда жители города живут благополучною, сытою, эгоистическою жизнью. В вас загорается навсегда глубокая симпатия к людям, раздавленным общественным строем.
Вспомните образ этого, такого сурового, грубого, чуть не свирепого с виду Тибурция, и все великое благородство этого общественного отверженного, этого похитителя, вора собственности сытых и упитанных -- вспомните всю бесконечную любовь его к заброшенным детям, о которых этот человек, сам лишенный всего в жизни, заботится с такой величайшей нежностью. И эти чудные образы девочки -- бедного ребенка, о котором так плачет ваше сердце -- и этого братишки ее по страдальческой жизни, с такой любовью заботящегося о сестренке в этой убивающей их несчастной жизни и судьбе.
И перед нами вырастает еще сильнее это требование справедливости для всех. Если вы не можете еще дать любви, то будьте справедливы к этим братьям нашим, стучитесь в дверь общества, человечества, требуйте справедливости для всех людей, для всякого человека, ее лишенного.
А там, где нет ни любви, ни справедливости, там серый камень развалин подземелья высасывает жизнь бедного ребенка, этого цветка жизни, погибающего под ее ужасами. И еще мальчиком над этим серым камнем Короленко произносит свой обет бороться за всех, лишенных света человечности, справедливости и счастья. И этот мальчик Короленко, обещающий над серым камнем бороться за всех таких отверженцев судьбы, как эта девочка, на закате своих дней основывает "Лигу спасения детей", так много сделавшую для детского счастья.

* * *
Но вот перед вами поднимается другой замечательный его образ -- образ "убивца", прекрасный образ кроткого парня-ямщика, в жизни которого совершается тяжкая драма. Он убивает человека, злодейски покушавшегося на целую семью. И "убивец" как будто совершенно прав перед своею совестью. Он совершенно теоретически прав в глазах Короленко: мы знаем, что Владимир Галактионович, в отличие от нас, людей свободно-христианского мировоззрения, признавал право вооруженной борьбы в самозащите, и даже право войны. Но художественный гений его глубоко показывает нам здесь и другую сторону -- показывает нам глубокое страдание, наполняющее с тех же пор душу "убивца": человек этот все же убил человека, убил другую жизнь, хотя бы самого отвратительного человека, хотя бы ради самой благороднейшей цели, и это висит подавляющей тяжестью над душой "убивца", пока он сам не погибнет в крови.
Вы знаете у Короленко произведение, посвященное вопросу о необходимости употребления насилия, -- это его "Сказание о Флоре". Это произведение было написано против непротивления злу насилием. В этом произведении есть прекрасно написанные страницы, но все же оно тенденциозно, а "Убивец" весь художественно проникновенен. И для меня его "Убивец", удивительно написанный, своим художественным проникновением вносит в эту полемику огромную поправку, обнаруживающую другую сторону насилия даже ради защиты: трагедию убийства человеком человека, которое ради какой бы цели ни совершалось, как бы люди ни оправдывали и ни освящали его, всегда останется все же человекоубийством, всегда ложится страшной тяжестью на мало-мальски чуткую человеческую душу.

* * *
Не только убить, но и оставить человека без помощи есть уже тяжкое преступление. И перед нами встают образы замечательного, потрясающего, при всей сдержанной красоте своей, произведения его "Мороз". Вы знаете его: едут люди через глухие сибирские леса, и там, на пути -- мороз. Мороз висит всею своею тяжестью над лесом. Мороз, который все давит, все гнетет, который не дает ни минуты распахнуться одеждою или душою. И вот на пути им встречается человек, который сидит один среди глухой тайги, стараясь раздуть огонь. Едущие видят, что погибает человек, что не спастись ему от обступающей, убивающей стужи. Но они спешат, спасая себя. И лишь когда они приезжают на станцию, -- тогда в тепле точно оттаивает душа их, и перед ними раскрывается ясно, что там неминуемо должен был погибнуть их брат, человек и что они ничего не сделали для его спасения. Поздно! Мороз, мороз им помешал... тот мороз, который так сковывает в жизни нашу душу, который мешает идти на помощь, встать для спасения человека, -- тот душевный мороз, который здесь символически раскрывается перед нами, который если бы не сковывал нас, то вся наша жизнь, все наши дела были бы совершенно иными.
Лучшие люди России погибали, потому что страну сковывал мороз власти, душивший все живое. Но чутчайшая душа художника показывает нам, что в глубине сердец исполнителей велений этой власти жив человек, и стоило только коснуться до глубины души подобного исполнителя такому образу как "Чудная" Короленко, до души жандарма, механически уводящего людей в мертвые дебри ссылки, и эта жандармская душа высвобождается от заледенившего ее мороза, и в ней на всю жизнь остается новое, глубокое чувство, о котором он, жандарм, так трогательно рассказывает в "Чудной". Эта девушка, "политическая", сурово враждебно относящаяся к жандарму за то, что он жандарм, всей жертвенностью своей жизни, всем своим самоотречением, всем тем, что она живет только борьбой за народные интересы, которой приносит в жертву себя до последней капли своей жизни, эта девушка, даже одно воспоминание о ней -- пробуждает в душе жандарма самые высшие человеческие чувства.
Образ за образом встают передо мною в их сияющем свете... В недавнем письме ко мне по поводу сорокалетия моей работы Владимир Галактионович говорил о наибольшей терпимости. И передо мной встают образы его чудного очерка "На Волге", его чудесного изображения магометан-татар, склоняющихся на молитве перед высшей силой. Вас охватывает его проникновение в высшее настроение человека всякой веры, всякой национальности, то глубокое проникновение, с которым он понимал религиозное чувство всех, та глубокая веротерпимость, которая выражается в его ощущении всей глубины этой молитвы татарина, молящегося высшей силе на закате солнца над утопающей в золоте Волгой.

* * *
Вслед за образом мирно, благоговейно молящихся татар перед нами поднимается образ христианина, убивающего брата своего. Перед нами его "Ночь под Светлое Воскресение" -- это огромная трагедия человеческая, образы которой встают перед нами во всем их ужасе. Этот узник, который бежит из тюрьмы в эту ночь любви и всепрощения, и этот солдат, который по долгу службы убивает брата-человека в эту Христову ночь, когда победно звучат колокола, когда все целиком говорит о великом пророке, который принес всем людям величайшую любовь. В это-то время солдат должен убить. Он не может не убить, потому что иначе его самого погубит государство. Человек должен убить человека, потому что государство требует. Это страшная драма между человеком и государственным догматом, между человеческим суеверием повиновения государственной власти, заставляющей убивать людей и человечностью в душе этого простого человека, человечностью солдата, которой он не может отдаться, потому что государство говорит ему: "Человечность, нарушающая волю государства, есть преступление".
Эти два образа -- один в крови другого -- навсегда запечатлеваются в нашей душе.

* * *
И дальше, дальше ряд других его образов в чудном изображении: его "Слепой музыкант", его "Старый звонарь", его Сократ в "Тенях" и сколько других -- все они поднимаются перед нами и влекут нас вновь и вновь переживать все дорогие минуты, пережитые с ними.
Кто-то недавно где-то написал, что Короленко не писал о рабочих людях. Но вспомните одно только изображение им переживания рабочего люда в Павловских очерках -- эти замечательные картины их труда, всех трудностей их жизни, картины жестокой их эксплуатации.
И сколько, сколько удивительно написанных образов и картин бесконечно развертываются в его произведениях: "картины жизни человека и природы, той природы, которую он тоже изображает с необыкновенной художественностью. Перед вами с такой силою, жизненностью, яркостью встает жизнь сибирского человека, якутского края, русской души, украинской природы -- великолепное художественное изображение природы и человека.

* * *
Это образы, которые встают и реют вокруг его художественного гения.
Но лучшее его творение -- его собственная жизнь.
И вот дальше перед нами встают другие образы, образы его братьев людей, созданные уже не творчеством его как художника, а историей его собственной жизни, его общественной деятельностью, которая сталкивала с этими людьми и вовлекала в величайшую борьбу с их страданиями, в напряженнейшую борьбу с бесчеловечьем и несправедливостью, обрушивавшихся на них.
Вот перед нами образы вотяков Мултанского процесса и жертв дикой ритуальной клеветы, обвиняемых в убийстве человека в жертву их вотяцким богам, -- над ними нависает каторга по произволу свирепствующих судей. Когда-то Екатерина, кажется, сказала в светлую минуту, что лучше помиловать десять виновных, чем казнить одного невинного. У нас стали предпочитать казнить сто невинных, только бы не пропустить одного виновного с точки зрения властей.
Но если только Короленко видит меч суда, занесенный над головою невинного, перед ним тотчас же встает долг -- во что бы то ни стало добиться справедливости. Раз он поверил в невинность человека, надо всеми силами бороться за его оправдание, спасение; нельзя стоять сложа руки, пока на ваших глазах свершается акт несправедливости.
И несчастные вотяки спасены им!
Дальше перед нами темные, изнуренные люди голодающего крестьянства, и Короленко, встающий на борьбу с огромными несправедливостями к миллионам трудового народа, Короленко, поднимающийся в голодные годы (91-92) не только ради помощи голодающим, но и с требованиями от государства всей справедливости к обездоленному им народу, своим "Голодным годом" запечатлевающий великую драму голода и свою борьбу, навсегда запечатлевающий эти забитые, скорбные, умирающие крестьянские образы, и образы барства и генеральства, заглушающего правду о народных страданиях.
Дальше перед вами новые образы человеческого страдания, сплетшиеся с деятельностью Короленко: образы гонимых евреев, травимых властями, громимых темным людом, мнимыми христианами, последователями великого еврейского учителя Христа. Перед нами образы кровавых жертв Кишиневского погрома, к свежим трупам которых поспешил он, запечатлев навеки эти ужасы, эти зверства, эти страшные муки еврейства на страницах своего "Дома N 13".
Он явился туда не констатировать лишь факты, а крикнуть на весь мир о том, что свершается. "Да не будет этого больше никогда, никогда", -- кричит он нам своим потрясающим "Домом N 13", поднимающим в нашей душе величайший ужас, муки совести пред злодеяниями властей и безумием темного люда -- бессознательного орудия варварства царских палачей.
Этот темный люд хотели натравить и здесь, в Полтаве.
И перед нами встают образы полтавского еврейства во время первой революции, трепетавшего в ожидании возможной кровавой расправы, которая разразилась тогда по разным городам России. И Короленко, бесстрашно встающий со своими речами среди народных толп, откуда слышатся перед ним, порой, угрозы, побеждающий своим проникновенным словом.
И вокруг Короленко радостные образы благодарных полтавских евреев, спасенных от участи кишиневских жертв.
И еще дальше образ Бейлиса, в лице которого мог бы совершиться акт дикого судебного признания за целым еврейским народом страшного преступления над христианскими детьми. Короленко все время с пером в руке на этом суде в Киеве, чтобы повлиять на судящих, чтобы всеми силами души участвовать в рассеянии чудовищной лжи, кровавого навета, чтобы не совершилась величайшая несправедливость. Он там для того, чтобы навсегда приложить свою руку к протесту: "Да не будет больше этого. Да не будет больше в мире никогда ужаса и варварства этой клеветы, натравливающей ненависть и убийства на голову целого народа".
Мы видим далее поднимающиеся вокруг Короленко образы украинского народа, украинских крестьян во время первой революции, народных волнений, во время безобразий варварской экспедиции царского карателя Филонова, когда происходит его дикая расправа с крестьянами, когда бьют украинских крестьян. И поднимающегося со всею силою своего слова Короленко, вступающегося за народ своим громко звучащим на всю Россию голосом, добивающегося прекращения истязаний, глумлений, насилий.

* * *
Поднимаясь дальше и дальше по ступеням насилия над человеком, мы поднимаемся с Короленко на высшую ступень человеческого страдания, самой высшей несправедливости, самого ужасного мучительства. Мы поднимаемся к ужасам смертной казни, смертной казни, которая ужаснее и постыднее всякой войны, потому что война борьба друг с другом вооруженных людей, казнь -- это кровавая варварская расправа над безоружными пленниками.
Но есть то, что еще ужаснее самой казни: эти бесконечные страшные муки ожидания казни, ужаснее нет ничего в мире.
С трепетом взираем мы на образы смертников, встающие со всеми их муками вокруг Короленко со страниц его статей о смертных казнях и с многочисленных страниц его жизни, посвященных борьбе за их жизнь, за их спасение.
Мы переживаем с ним все эти страшные годы, все его страдания перед всеми этими окровавленными картинами в России, где смертная казнь стала -- по его выражению навсегда вошедшему в историю, -- бытовым явлением, тем явлением, какое, к нашему ужасу, продолжается до сих пор.
Перед нами безумно мучающиеся и неперенесшие муки, убивающие себя в ожидании казни люди. Перед нами ужасные застенки царей, революции и контрреволюции, и он среди них, вставший на защиту человечности и справедливости, со своими протестами, просьбами, хлопотами, мольбами, увещеваниями. Среди всей крови, среди виселиц и расстрелов, среди царей, республик и контрреволюции мы видим его спасающим не представителей каких-то излюбленных партий или наций, а спасающим человека, -- большевика ли, члена ли украинской партии, меньшевика ли, деникинца -- человека в несчастьи.
Мы видим вокруг него эти образы погибших, за которых он боролся, и образы спасенных им. И льется радость и свет из этих образов спасенных, свет победы человечности над неким варварством и безумием.
Это образы жертв.
Но наряду с этими образами на страницах его "Бытового явления", на страницах его жизни и борьбы встают другие, также соединенные с ним образы палачей, которые навсегда запечатлены перед нами с руками, обагренными кровью, руками, подписывающими или приводящими в исполнение ужасные приговоры. Но они рисуются мне сейчас не тогда, когда одуренные властью и кровью они совершали эти жестокости, а в те немногие минуты, когда они внимали голосу Короленко. Эти люди представляются мне перед своею смертью, когда они, сознавшие, наконец, может быть, преступность того, что они делали, должны были с глубочайшей благодарностью вспоминать о человеке, который в них, палачах, всеми силами вызывал человека, вызывал чувство сострадания, который стучался в их души, который старался спасти их души, спасти в них самое высшее, человеческое.
С одной стороны около Короленко встают образы тех, с жестокостью и насилиями которых ему приходилось столько бороться, а с другой стороны около него перед нами встают образы его товарищей по борьбе за права человека, за народное счастье. Перед нами встают образы таких друзей его молодости, как В.Н.Григорьев, его товарищей по прекрасному журналу его "Русское богатство" -- народников, горевших любовью к народу; приговоренного к казни -- потом каторжанина -- прекрасного поэта! -- народовольца Якубовича, Анненского, Пешехонова, Мякотина и других, многие из которых были, как и он, брошены в снега Сибири, -- образы многих, глубоко соединенных с ним общею многолетнею работою и борьбою...
И надо всем его светящийся образ, его сердце, пылающее светлым огнем, -- его образ, такой живой для нас в воспоминаниях близко знавших его и в его собственной превосходной "Истории одного современника", где от юных гимназических дней и до возвращения из якутских снегов -- видим трепещущую высшим стремлением чуткую его прекрасную душу, один из благороднейших образов человеческих.
Перед вами все время горящий в нем огонь бесконечно дорогой ему правды, глубокой любви. Перед вами он -- всегда такой деятельный для этой правды и любви.
Перед вами ярко встает еще особая черта его -- необычайная чистота, кристальная чистота его души, глубочайшая целомудренность, девственность души, -- проходящая через всю его жизнь,
Вот уж у кого надо учиться молодежи -- и душевному огню его, и может быть особенно этой чистоте, этому сохранению прозрачной целомудренности душевной, его отношению к женщине, к половому вопросу, к которому с такой чистотой прикасаются его произведения, когда все так взмучено в этом отношении, когда молодые души тонут в том потоке нравственной мути, который все продолжает с предвоенного еще времени и из которого наша молодежь все не может выбиться. Очистившись в его творчестве, вы подходите к этим вопросам с совершенно другим, особенным, чистым мерилом. В его творчестве веет чистый воздух, который так радует вас после спертой атмосферы литературы, насыщенной чувственными испарениями человеческого тела.
Он не умер. Он жив. Жизнь его продолжается. Я верю в бессмертие его души, верю в то, о чем, как мне передавали, говорит в одном из дневников своих и сам Короленко. Он, видимо, веровал в вечность жизни духа. Мне говорили, что в строках, которые он писал по поводу смерти бесконечно дорогого ему существа, говорилось о том, что сознание человеческое не может прекратиться, -- а значит, живет вечно. Для меня это свидетельствует о его религиозном сознании, о котором будет говорить другой оратор и о котором он писал в упоминавшемся уже обращении ко мне.
Итак, для меня жизнь его продолжается там, в вечности. Но и здесь он живет перед нами такою же полною, такою огромною жизнью. Он живет перед нами не только в образах своих произведений, которые навсегда остаются с нами, -- он будет жить перед нами всей своей замечательной жизнью во всех моментах своей биографии. И долго еще перед нами будут нарастать новые и новые дела его -- приоткрываться новые страницы его биографии, раскрывая нам лучи света его жизни.
Своей глубоко слившейся с миром человеческим жизнью он с нами, неотделим от нас. Все прекрасное, все великое, вся любовь в мире не прекращаются с уходом из мира человека, творившего прекрасную жизнь. Как от камня, брошенного в воду, не прекращается движение воды, так будет бесконечно продолжаться в мире действие человечности, любви, правды, совершенных им в жизни.
И сегодня для нас здесь, на этом вечере, соединившем нас в одной любви к нему, совершается новое приобщение к его жизни.

* * *
Он только в гробу сложил свои руки. Он лежал со скрещенными руками в открытом гробу на кладбище, а перед ним проходили с колыхавшимися знаменами делегации, общества, союзы, кружки, детские учреждения... Знамена преклонялись перед ним. Все были проникнуты одним чувством. И так хотелось верить, что с распущенными знаменами все пойдут за ним, что все соединятся в его борьбе за человечность.

* * *
Один человек говорил теперь в своей речи в Москве, а другой писал здесь в своей статье, что Короленко был хороший человек и писатель, но что он отстал от века, потому что он не шел с такой-то партией, что он поэтому не понял мудрости наших дней. Но это большой обман их зрения. Он не отстал от века, а шел впереди его, как еще дальше впереди шел Лев Толстой. Они жили великим вечным. Они шли и идут далеко впереди со знаменем великой человечности, а мы топчемся в своей разрухе, во мгле и крови, и воображаем, что мы впереди, а они отстали.

* * *
Его закат был, с одной стороны, прекрасен, полон любви и борьбы за человечность, той борьбы, которую он кончил только тогда, когда замер его последний вздох. Но с другой стороны, его закат совершался посреди лившейся крови, вокруг него гремели выстрелы, которые так тяжко отражались на нем, и каждый из них так страшно тяготел над его душой.
Тяжело больной, он плакал святыми слезами о том, что не мог уже как прежде бороться за гибнущие жизни.
И другие страшные удары потрясли в последние месяцы его душу -- страшные удары народного голода, которые разразились далеко вокруг него и от которых он также порою горько плакал, что не может всеми силами души отдаться борьбе с ними в такие ужасные для народа дни.
Но мы-то живы, наша душа работает, наши руки еще полны сил, мы можем и должны продолжать его дело.

* * *
Перед тем, как проститься с ним, лежавшим в гробу в соседней комнате, я вошел в его кабинет, я заглянул на рабочий стол: мне так хотелось узнать, что последнее лежало на нем.
Слева от его бювара лежала его книга о голоде. Вот что, очевидно, мучило, что томило, что захватывало его душу.
Над бюваром лежало телеграфическое к нему обращение какой-то иностранной редакции, запрашивающей его мнение о положении голодающего народа.
На бюваре лежало начатое им письмо к доктору, который незадолго перед тем приезжал специально ради него из Москвы. Письмо это начиналось словами глубокий благодарности доктору за его приезд.
Владимир Галактионович, сам с бесконечным вниманием относившийся ко всякому человеку, был всегда полон глубочайшей благодарности за все, что для него делали.
Доктор, посетивший его в предпоследние часы его жизни, придя к себе домой, сообщил мне, что, очевидно, началась агония, и что несмотря на это, когда он уходил, умирающий Короленко слабеющей рукой тихо пожал его руку, видимо благодаря его.
Справа бювара я увидел знакомый мне новый сборник под редакцией В.И.Срезневского "Толстой. Памятник творчества и жизни". Сборник развернут был на письмах одного из друзей Толстого к нему из тюрьмы. Друг этот сидел за антивоенную проповедь. Книга была развернута на странице, где говорилось об одной из отвратительных гнусных сторон тюрьмы. И я вспомнил, что в самом последнем, что написал Короленко, говорилось о тюрьме: это была глава из "Истории моего современника" -- глава, которую он написал так недавно, когда приезжал доктор из Москвы.
Эта глава была написана с такою чудесною свежестью, с таким подъемом творческих сил, что близким его засветилась надежда, что силы его вообще воскресают. Он описывал в ней как, возвращаясь из Якутской ссылки, он въезжает в Нижний Новгород со своей матерью, и мать видит, въезжая, тюрьму и говорит: "Боже мой, опять тюрьма". Потому что тюрьма была для нее так тяжело сплетена с жизнью ее сына. И действительно, и здесь ему пришлось посидеть, хотя и недолго.
И до самого конца тюрьма вставала черной тенью среди его жизни. Его погребальное шествие остановилось и задержалось около тюрьмы. Здесь стояли и пели "Вечную память". Здесь как бы пелась гражданская лития, служилась как бы панихида и по нему, и по всем многочисленным погибшим узникам этой тюрьмы. Это была тюрьма, которая займет такое место в летописи жизни Короленко. Эта тюрьма погубила его зятя и друга Ляховича. Отсюда только тогда, когда Ляхович заразился здесь сыпным тифом, его выпустили умирать к Владимиру Галактионовичу. Это был один из тех жесточайших ударов в его сердце, которые сократили его жизнь.
Мы знаем, что пройдут года, и на месте этой тюрьмы -- как и всех тюрем, этого позора человеческой культурной жизни, -- на месте этого очага физического и духовного развращения, этого университета преступности, на том месте, где будут срыты эти позорища человечества, встанут народные университеты имени Короленко, и на других местах, где совершались казни, встанут амбулатории имени Короленко для спасения человеческих жизней. Но за что же он-то, он-то должен был до конца дней видеть все это, переживать здесь весь этот кошмар?!

* * *
В его кабинете я обратил еще внимание на единственную картину, висевшую там. Это была картина Поленова "Христос и грешница".
Очевидно, Короленко была дорога эта картина: "Кто без греха, брось в нее камень". Есть ли тот безгрешный человек в мире, который может по совести бросать камень в другого человека в его осуждение? Такого человека нет. Нет праведного, и нет грешного, поэтому не может быть праведного осуждения -- праведного суда человеческого. Вот о чем говорит эта картина. Хотя Короленко и признавал возможность суда, однако именно эта картина одна висела всегда на глазах у него, защитника стольких.

* * *
Здесь, в украинском зале, нас окружают украинские символы -- картины из украинской жизни. Короленко был сыном украинца, сын матери польки и русский писатель. В его творчестве украинский профессор Шепотьев находит украинские черты -- украинскую мягкость, юмор, романтизм. Но, читая его "В дурном обществе", вспоминается также дух творчества глубоко симпатичной польской писательницы Элизы Ожешко, а читая его "Без языка" -- дух творчества Сенкевича. В нем были глубоко соединены эти три элемента: украинский, русский и польский. До сих пор, благодаря вековой разъединительной работе царизма и всех властей, эти элементы -- украинский, русский и польский -- сильнейше разъединены и находятся в бесконечной враждебности, в бесконечном непонимании друг друга. В нем же они были так дружно и полно слиты, объединены в одно свободное целое. О, если бы это единение в нем было пророческим символом будущего свободного единения таких близких и, между тем, все-таки печально враждующих друг с другом национальных стихий!
Когда похоронили Короленко, какая-то бедняга -- темная женщина на базаре -- сказала: "Говорят -- жидовского батьку хоронят". Да, он был еврейский батько, он был украинский батько и он был русский батько, враг угнетения всех трех наций, -- и он был всечеловеческий. В нем высоко поднялось перед нами высшее всечеловеческое.
Вы знаете его символ, который мы все так любим -- это "Огни впереди!" Помните у него эту мрачную реку, по которой идут люди. Где-то блеснули впереди огни. Они далеко, но они есть впереди, и легче ехать, легче двигаться, легче бороться. Огни перед нами впереди и сейчас, среди этой разрухи человеческой, среди кровавого потопа, среди человекоубийства, казней. Они горят, не угасают перед человечеством. Мы чуть не захлебнулись, чуть не потонули во вражде и крови. Но видны огни, зовущие, влекущие вперед. Он -- один из этих огней. Нам светит, нам горит его свет. Заря занимается, солнце всходит. Короленко -- порука нам, что свет одолеет тьму.

Полтава
Январь 1922 года


































 

В.Б.Катаев. Мгновения героизма

Короленко входит в круг нашего чтения рано. Чаще всего запоминаются с
детских лет его "Дети подземелья"*.
______________
* Правда, книги с таким названием у Короленко нет: так назвали
обработанный для детского чтения отрывок из его повести "В дурном обществе".

Вместе с героем повести Васей, мальчиком из "благополучной семьи", мы
вдруг оказываемся в заброшенном склепе, в компании отверженных городским
обществом отважного и дерзкого Валека и его сестренки Маруси...
Потом мы знакомимся с историей слепого музыканта. Слепорожденный
мальчик, жизнь которого должна пройти в темноте, смог не замкнуться в себе,
не ожесточиться. Увлечение музыкой стало в его жизни путеводной нитью...
Позже, если возвращаемся к "Слепому музыканту" повзрослевшими, мы начинаем
понимать глубинный, философский смысл повести. Для человека врожденным
является неутолимое стремление к свету, к полноте жизни, говорит нам
Короленко, и на этом пути он способен преодолеть все преграды.
Эти знакомые с детства произведения - лишь небольшая часть того, что
написано Владимиром Галактионовичем Короленко.
Нельзя понять Короленко-писателя, не зная хотя бы в общих чертах
личность этого замечательного человека, события его жизни, в которой
писательский труд занял место не сразу и никогда не осознавался
исключительным, единственным и главным. С ранней молодости до конца своих
дней Короленко прошел "трудным путем героя", как сказал о нем Горький.
Славу Короленко составляют десятка полтора прекрасных рассказов,
повестей, несколько публицистических книг; им написана масса газетных и
журнальных статей. Но еще больше осталось после него незавершенного,
начатого, оставленного на середине, необработанного. Главная его книга,
автобиографическая "История моего современника", над которой писатель
работал последние шестнадцать лет своей жизни, также осталась незаконченной.
Слишком часто писателю приходилось делать выбор, который однажды он
сформулировал прямо: быть ли революционером, практическим участником
жизненной борьбы, или художником, наблюдающим и описывающим жизнь?
В "Истории моего современника" Короленко писал: "У меня с юности была
привычка облекать в слова свои впечатления, подыскивая для них наилучшую
форму, не успокаиваясь, пока не находил ее". Судьба рано предназначила ему
быть писателем. Не вообще литератором, а русским писателем, которому дано
выступить после Тургенева и Толстого, продолжить начатое славными
предшественниками. Но посвятить себя без остатка писательскому делу
Короленко не хотел и не мог.
В той же автобиографической книге есть глава - воспоминания о похоронах
Некрасова, когда, казалось, вся молодежь Петербурга пришла проститься с
любимым поэтом, и о речи Достоевского на его могиле. Короленко врезался в
память не знаменитый спор между Достоевским и молодежью, который возник во
время его речи, - о том, кому, Некрасову или Пушкину и Лермонтову, должно
принадлежать первенство в русской поэзии. Поразило другое: "когда
Достоевский своим проникновенно-пророческим голосом назвал Некрасова
последним великим поэтом из "господ". Придет время, и оно уже близко, когда
новый поэт, равный Пушкину, Лермонтову, Некрасову, явится из самого
народа..." В этих словах Достоевского Короленко и многие его сверстники
увидели предсказание близости "глубокого социального переворота",
пророчество о народе, "грядущем на арену истории". Ведь в это время он и
сотни, тысячи его сверстников, юношей и девушек 1870-х годов, были
воодушевлены стремлением узнать свой народ, облегчить его участь, послужить
ему, поднять на борьбу. Готовился к собственному "хождению в народ" и
"интеллигентный пролетарий", бывший студент Владимир Короленко: обучался
сапожному ремеслу, внимательно прислушивался к пропаганде народников.
И вот эти два стремления: облекать в наиболее точные слова свои
впечатления и содействовать наступлению будущего - Короленко осознавал порой
как несовместимые, мешающие одно другому. Заключая воспоминание о
пророчестве Достоевского, он пишет: "...померкла даже моя давняя мечта стать
писателем". Логика этих раздумий была такова: раз близится время, когда
станет "новое небо и новая земля", когда придут "другие Пушкины и другие
Некрасовы", то стоит ли повторять путь, уже пройденный создателями старой
культуры? Содействовать скорейшей "перемене этого строя на лучший" - в этом
прежде всего видело свое предназначение поколение Короленко. "Мысль о
грядущем перевороте, которому надо уготовить путь", уводила от "чистой"
беллетристики.
И хотя ни в молодые годы, ни позже Короленко не примыкал к какой-либо
революционной организации, характер, темперамент этого человека то и дело
заставляли его активно вмешиваться в жизнь, бороться с насилием и ложью,
выступать в защиту тех, кого все считали виновными, будить в окружающих
чувство человеческого достоинства.
Сознательная жизнь Короленко приходится на пять последних десятилетий
царизма. Русская жизнь этих лет постоянно испытывала на прочность его
гражданское и человеческое мужество: в тюрьмах, на этапах, в ссылках он
провел долгие годы. Вернувшись из ссылки, в голодный год в Нижегородской
губернии он спасает от смерти сотни голодающих. Когда семеро
крестьян-удмуртов были осуждены на каторгу по обвинению в принесении
человеческой жертвы языческим богам, Короленко разоблачил судебный подлог,
добился отмены приговора, сняв клеветнический навет, по существу, с целого
народа. В ответ на отмену царем избрания Горького в Академию наук, Короленко
публично отказывается от звания почетного академика. В начале XX века он
поднимает голос против еврейских погромов, в защиту крестьян Полтавской
губернии, на которых была послана карательная экспедиция, против разгула
смертных казней после первой русской революции... Это лишь некоторые,
крупные проявления гражданской активности Короленко, не считая десятков его
статей на темы повседневной русской жизни.
Он назвал себя "писателем и политическим партизаном". В схватки с
голодом, с неправедным царским судом, с продажной прессой, с погромщиками, с
карателями Короленко бросался вооруженный ярким и стремительным словом
публициста - газетчика, журналиста. Итогом каждого такого дела становились
блестящие публицистические статьи и книги: "В голодный год", "Мултанское
жертвоприношение", "Дом No 13", "Сорочинская трагедия"; "Бытовое явление",
"Дело Бейлиса". Они становились известны всей читающей России и за ее
пределами.
Начатые романы и повести нередко при этом откладывались, оставались
неоконченными. Но Короленко не смотрел на публицистические выступления, то и
дело отрывавшие его от художественных замыслов, как на писательство второго
сорта. Жизнь требовала от него вмешательства, немедленного отклика - и каким
действенным был этот отклик! Прочитав статью "Бытовое явление", направленную
против смертных казней, Лев Толстой писал Короленко: "Ее надо перепечатать и
распространять в миллионах экземпляров. Никакие думские речи, никакие
трактаты, никакие драмы, романы не произведут одной тысячной того
благотворного действия, какое должна произвести эта статья". С письмом
Толстого в качестве предисловия статья была напечатана на многих языках. Уже
после смерти Короленко, читая его неоконченные произведения, Горький
заметил: "Отдавая свои силы художника борьбе за справедливость и против
бытового зверства, он недописал этих вещей. Изумительна и поучительна была в
нем добросовестность художника!"
А художническое начало всегда жило в Короленко. Окружающая жизнь будила
его фантазию, человеческие судьбы требовали осмысления, выстраивались в
законченные сюжеты. Были периоды в его судьбе, когда художественное
творчество поглощало и захватывало.
Так было в годы тюрем и ссылок. Рассказ "Чудная", ставший потом одним
из знаменитых, Короленко писал, сидя на нарах вышневолоцкой политической
тюрьмы. Писал, не зная еще, что к читателю его рассказ будет доходить долгим
и сложным путем. В годы якутской ссылки Короленко оказался в самых
неблагоприятных условиях жизни, когда должны были, казалось, отмереть все
иные интересы и инстинкты, кроме одного - выжить, не замерзнуть, не одичать.
Но тут-то и начало впервые по-настоящему разворачиваться писательское
воображение.
Живя в якутской слободе Амге, в юрте, где вместо оконца - глыба льда, а
спасительное тепло печки уходит в дыру на потолке, вглядываясь в огромные
холодные просторы, знакомясь с людьми сурового края, Короленко запоминал
чужие рассказы, заносил на бумагу увиденное и услышанное, оживлял
воспоминания детских лет. И рождались первые наброски тех рассказов и
повестей, которые окончательно он обработал уже в Нижнем Новгороде, где с
1885 года поселился, вернувшись из Сибири.
Стремительным оказался взлет Короленко-писателя в середине 80-х годов.
Он сразу занял видное место в русской литературе, особенно когда рассказы и
очерки, которые в 1885-1886 годах печатались в лучших столичных журналах,
были им собраны воедино и вышли отдельной книгой.
Уже тогда определились первые два источника, питавшие творчество
Короленко темами и образами. Рассказы в первой книге как бы делились на две
группы: украинские и сибирские.
Как Гоголь, Короленко пришел в русскую литературу с земли Украины, с
детства впитав ее краски и звуки, легенды и песни, выработав умение выразить
в русском слове богатство, музыкальность и лиризм украинской народной
культуры. "Лес шумит", "В дурном обществе", потом "Слепой музыкант",
"Ночью", "Судный день" - многое в этих и других произведениях пришло из
воспоминаний детства писателя.
Совсем иной колорит у сибирских рассказов и очерков. Немало было встреч
у Короленко с ямщиками, станционными смотрителями, поселенцами, бродягами,
крестьянами - сибиряками коренными и пришлыми, переселившимися в Сибирь по
своей воле и пригнанными, сосланными... Их рассказы, услышанные в юртах,
избах, на постоялых дворах, в поездках, а то и в тюремных камерах, наполняют
страницы первых произведений писателя. Еще раз Короленко вернулся к
сибирским воспоминаниям в конце 90-х - начале 900-х годов, когда были
написаны новые произведения сибирского цикла.
Третьим жизненным источником, образовавшим еще одну группу
художественных произведений Короленко, стали Волга и обширный приволжский
край. Прожив более десяти лет в крупном волжском городе, Короленко исходил и
изъездил то пешком, то в лодке или на пароходе заволжские леса, берега
Ветлуги, изучил и описал жизнь приокских кустарей и керженских раскольников,
купцов и мещан в маленьких захолустных городишках и крестьян, великорусов и
представителей народностей Поволжья. Для Короленко Волга - "колыбель
русского романтизма", ее берега еще помнят походы Разина и Пугачева. И
раздумья о прошлом, настоящем и будущем русского народа слышатся в рассказах
"Река играет", "За иконой", "На затмении", "В облачный день", "Художник
Алымов"...
Были и еще путешествия, поездки, давшие и место действия, и сюжеты
новым произведениям Короленко: в Америку в 1893 году на Всемирную выставку
(самым крупным из завершенных произведений Короленко стал рассказ, а по
сути, целый роман о скитаниях украинского эмигранта-крестьянина "Без
языка"), на реку Урал, за материалами для романа о Пугачеве, так и не
завершенного, на Дунай к казакам-некрасовцам, в Крым...
Так складывался мир художественной прозы Короленко.
Заявив свои темы, произнеся новое слово, он по-своему продолжил
традиции русской литературы XIX века и мировой литературы и первым сказал
многое из того, что потом вошло в литературу следующей эпохи, прежде всего в
творчество Горького.
Уже в "Чудной", одном из самых первых произведений Короленко, когда он
еще не мог не осваивать чужой опыт, во многом проявилась эта оригинальность
писательской позиции, его художническая самостоятельность. Создавая этот
рассказ в самой неблагоприятной обстановке общей тюремной камеры, Короленко
спешил прояснить для себя некоторые важные вопросы, ответить на сомнения, с
которыми столкнулись он и его товарищи.
Рассказ, при внимательном чтении, допускает по крайней мере не
единственное толкование его смысла. Увидеть в нем прославление несгибаемой
революционерки верно, но недостаточно.
Портрет героини, "политички" Морозовой, действительно замечателен.
Непреклонность, которая не ищет ни сочувствия, ни уступок. Только презрение
к врагам-жандармам, доходящее до брезгливости. Видеть во враге человека
("Ведь и враг тоже человек бывает...")? Нет! Это книжный гуманизм, он сродни
равнодушию, а что страшнее равнодушия для настоящего борца!? Пусть товарищи
упрекают ее в фанатизме, сектантстве - она не пойдет ни на малейший
компромисс, не даст никому отнестись к себе с жалостью. "Уж порода такая:
сломать ее... можно... Ну, а согнуть - сам, чай, видел: не гнутся этакие".
Такими же бескомпромиссными представали революционеры 70-х годов в
тургеневском стихотворении в прозе "Порог", на картине Репина "Отказ от
исповеди".
Короленко как художник (а не проповедник, не пропагандист) понимает,
что сила портрета такого человека - в освещении, в фоне. Резкость
достигается контрастом. Для героини все "просто" (мы "люди простые. Враги,
так враги, и нечего тут антимонии разводить. Ихнее дело - смотри, наше дело
- не зевай"). Короленко же показывает, что осложняет картину и,
соответственно, жизненную ситуацию.
Остальные ссыльные, товарищи Морозовой, ее единомышленники, в главном
не доходят до крайности ее позиции. Под конец рассказа приберегается эпизод
со старушкой матерью.
Это - тургеневский мотив, напоминающий о взаимоотношениях Базарова со
своими стариками. Тут та же молодая безжалостность - и затаенная любовь,
скрываемая за грубоватостью, размолвками. И то же родительское непонимание
истинной сути дела детей, но гордость за свою "голубку".
Более же всего заставляет задуматься о бескомпромиссности главной
героини основной художественный прием, примененный Короленко в "Чудной".
Если бы среди врагов Морозовой были только такие, как унтер-офицер Иванов,
негодяй, бесчувственный и злой мучитель, как костромской полковник и
сибирский исправник, это лишь укрепляло бы ее "простой" взгляд на вещи. Но
тут есть рассказчик, тогда совсем молодой, а сейчас умудренный жизнью
жандарм Гаврилов. И читатель видит то, чего не дано увидеть и понять
героине. Гаврилов выполняет обязанности по службе аккуратно, основательно,
не видя до поры до времени ничего страшного в своей службе, и есть в этом
что-то от его крестьянского умения впрягаться во всякую работу. А другая
черта истинно народного характера Гаврилова - его чувство правды, понятие о
справедливости. Потому-то так захватывает, тревожит его воображение встреча
с "чудной". Все в ней непонятно, все против его, крестьянской логики, его
"здравого смысла". Так непонятны были и крестьянскому уму Санчо Пансы
поступки Дон Кихота, казавшиеся по всем признакам безумными. А были те
поступки рыцаря без страха и упрека не безумными, а дерзновенными.
Гаврилов до конца остается со своей непонятной, тревожащей тоской. Это
не просто признание силы своего противника. Тут именно человеческая реакция,
тяга человека к свету и правде, как бы далеко жизнью своей он ни был отделен
от света и правды. Много ли значат такие проблески человечности в эпохи
схваток, размежевании? Героиня не замечает в Гаврилове человека; Короленко
видит в этом ошибку, но не просто ее личную. Сам озадаченный не понимаемой
им "барышней", Гаврилов, по мнению автора, не подозревая того, задает
загадку таким, как она.
Короленко-художник сделал все, чтобы светом высшей справедливости
озарился образ героини, не склонившей головы. Пусть "здравый смысл" назовет
ее фанатичкой, безумной, чудной. Все равно "дерзновенность", "безумство
храбрых" (так называли это в разное время великие писатели) выше всех
остальных качеств на всемирной и вечной шкале человеческих достоинств. В
финале рассказа "глухие рыдания бури" звучат как реквием - словно природа,
весь мир оплакивает одну из своих славных дочерей. Гаврилов так и не смог
понять силу, которая двигала всеми поступками "барышни сердитой", но он
никогда не сможет и забыть ее образ. Это - победа "чудной" в перспективе
всечеловеческого, общеисторического времени.
Но в рассказе упомянута дата: 1874 год; действие его относится к
ближайшим после этой даты годам. А именно тогда начиналось массовое
"хождение в народ". Тысячи юношей и девушек тогда воодушевляла одна вера:
вера в народ, чувство вины перед ним, страстная ненависть к его угнетателям,
желание вывести его из мрака к свету. Они были первыми. На них правительство
обрушило карательные акции, многие были схвачены и брошены в тюрьмы,
состоялись судебные процессы с сотнями обвиняемых. Но была горькая ирония,
сопровождавшая "хождение в народ". Ирония жизни, ирония истории. Народ
(крестьяне в массе своей) не понял, не принял этого движения. Более того,
видел в народниках "ряженых", "господ", чужих, часто встречал их враждебно.
Нередко мужики, как горько замечал Короленко, не ведая, что творят, сами
"тащили лямкой своих защитников в тюрьму". Перед молодыми людьми вставали
мучительные вопросы.
Многие из них народа просто не знали, для них это был Magnus Ignotus,
Великий Неизвестный. Влекомые идеей, чистым порывом, они впервые
сталкивались с народом не книжным, а реальным: с крестьянами в местах
ссылок, а некоторые еще по пути туда с теми же крестьянами, одетыми в
солдатские или жандармские шинели. Многие становились в тупик перед первыми
же противоречиями; не знали, как отнестись к тому, что не укладывалось в
простые формулы. Оказавшись в тюрьме или ссылке, они пытались осмыслить
совершившееся, ожесточенно спорили о правильности или ошибочности избранных
путей. Часть видела выход в революционном сектантстве, террористической
деятельности. "Революционеры без народа" - назовет их Короленко.
В рассказе Короленко - отголоски этих споров, которые вели его товарищи
по ссылкам. Короленко в "Чудной" осмыслял эти вопросы как художник. В
рассказе проблема взята во всей сложности: тут и озаренная огнем огромной
убежденности несгибаемость революционерки, и бессознательная тяга простого
человека к ее правде, и боль от непонимания народом своих защитников, и
оторванность революционеров от народа.
У каждого большого русского писателя был свой путь к теме русского
народа, своя история "странной любви" к Отчизне и ее народу. Непростой путь
к пониманию русского мужика, к своему слову о нем прошел и Короленко.
Известность к писателю пришла после того, как в 1885 году появился его
"Сон Макара". Внешне немудреный рассказ о простом человеке воспринимался как
эпическая картина, обобщающая и величественная.
Эпично, собирательно уже имя героя: Макар, бедный человек, бедняга
русских пословиц. В пределах небольшого рассказа умещается вся его жизнь, от
рождения до смерти. Все вместило повествование о Макаре - его труды и слезы,
все, что входит в его кругозор: его быт и его чаяния, убогие, примитивные,
соответствующие суровой природе, суровой жизни. Пахать, сеять, рубить и
возить дрова, ставить в тайге плахи-ловушки, молоть зерно на ручном жернове
- все под силу Макару, все он может. А что ждет его после трудов? Платить
подати исправнику, попику за его требы и относить заработанные гроши
торгашам, которые опаивают его разведенной водкой с махоркой.
Все против Макара в земной жизни, и нет надежды на воздаяние после
смерти. Жизнь Макара, его грехи и добродетели оказываются на весах
последнего суда: праведником он был или нечестивцем? В боге из последнего
сна Макара соединились признаки христианского владыки и якутского
тойона-начальника. Для бедняка бог - еще один из начальников, притом самый
суровый; слугам его при жизни Макар платит ругу, а самую тяжелую повинность
он может назначить бедняку после смерти.
К концу рассказа образ Макара вырастает: это уже не восточносибирский
"объякутившийся" поселенец, а вообще русский крестьянин. Его беды и слезы -
беды и слезы всех мужиков, его трудной, тяжелой жизнью живет всякий простой
человек, его недруги: исправники, попы, кабатчики - это враги и недруги
всякого бедняка.
Интересно, что в этой эпической картине находится место и для русских
ссыльных революционеров. (Сам В.Г.Короленко, несомненно, один из них. Ведь и
образ Макара списан с его амгинского знакомца, Захара Цыкунова.) Только
Макару невдомек, "как попали они сюда, какая непогода кинула их в далекие
дебри", для него они просто "чужие, дальние люди". Он "любил вести с ними
дела", рубил дрова для обогрева их юрты. Они, пожалуй, могли бы стать
единственными настоящими друзьями Макара. Но нет в рассказе никакой надежды
на то, что могут они изменить его судьбу, что перестанут быть чужими.
Тружеником, мучеником, святым, чья судьба оплакивается, предстает
человек из народа в "Сне Макара".
Есть в сибирских рассказах Короленко и иные образы людей из народа. Это
- бродяги, беглые, ушедшие с каторги, "гулящие люди", бредущие по сибирской
тайге. Главное в них, что подметил Короленко, - их тяга к "вольной волюшке".
Она и заставила их бежать с каторги. Куда? Домой, "в Россию". Но это не
просто тяга в родные края. Ведь из родных мест на каторгу их нередко
приводило то же желание воли, неподчинение гнету и чьему-то произволу.
С сибирскими рассказами соседствовал в первом сборнике Короленко
рассказ "Лес шумит". Тень сибирской каторги мелькает и в этой "полесской
легенде". Прямой путь в Сибирь грозит леснику Роману и доезжачему Опанасу,
которые убивают пана, задумавшего разорить семейное гнездо лесника, да
лесная буря скрывает их вину. О таких людях, страшных в гневе, когда заденут
их человеческое достоинство, Короленко слышал в детстве в украинских
легендах. Но таких же, идущих на какой угодно риск ради воли, он увидел в
Сибири и запечатлел их в своих сибирских очерках и рассказах.
Подлинным шедевром, воспевшим человека "вольной волюшки", стал рассказ
"Соколинец". Этому произведению суждено было сыграть важную роль в русской
литературе 80-х годов. Младший современник Короленко Чехов, перечитав
рассказ, писал его автору: "Ваш "Соколинец", мне кажется, самое выдающееся
произведение последнего времени. Он написан как хорошая музыкальная
композиция, по всем тем правилам, которые подсказываются художнику его
инстинктом".
В самом деле, мало кто в русской литературе 80-х годов, эпохи
безвременья, думал еще о музыкальности, о красоте композиции, о соответствии
художественной формы важному содержанию. Писатели-народники, задававшие тон
в массовой литературе, чаще всего видели в образе иллюстрацию к идеям, лишь
заботу о назидательности и поучительности считали достойной русского
писателя. Короленко показывал, как демократическая литература может
соответствовать самым высоким требованиям словесного искусства. Это, кстати,
сразу почувствовал молодой и никому тогда не известный самоучка Алексей
Пешков, принесший как раз в конце 80-х годов на суд Короленко свои первые
произведения: "Короленко первый сказал мне веские человечьи слова о значении
формы, о красоте формы, я был удивлен простой, понятной правдой этих слов и,
слушая его, жутко почувствовал, что писательство - дело не легкое".
Как симфоническая картина построен "Соколинец". Рассказу предшествует
своеобразная увертюра: молчание и мрак зимней ночи, одиночество человека в
затерянном среди тайги поселении, вдали от родных краев, потом первые живые
звуки огня в разожженном камельке. Уже здесь звучит борьба двух начал:
враждебной всему живому страшной стужи - и огня, тепла, жизни,
сопротивляющихся тяжелому, сковывающему их гнету. Здесь основная тема
рассказа, тема сопротивления, стремления к жизни, к воле, которые овладевают
человеком и не отпускают его, "испившего из этой отравленной неутолимым
желанием чаши", до конца дней.
Рассказ самого "соколинца" Василия тоже словно в музыкальных переливах,
в развитии главной темы, проводимой по разным "голосам". Вначале явственно
звучит мелодия народная, русская, с ее тоской и удалью. Зачин рассказа
"соколинца" - как в народных песнях о добром молодце, который "ослушался
родителей", и о его разбитой жизни. История о прибытии партии арестантов на
Сахалин, о созревшем решении бежать дается вначале в литературном пересказе.
Потом, в рассказе о побеге, "инструментовка" повествования меняется. Голос
"соколинца" словно окреп, звучит сам, без посредников. Короленко искусно
передает все оттенки речи человека бывалого, решительного, до конца
привязанного памятью к родным краям и способного на безоглядную дерзость в
своем стремлении к свободе.
В конце, перед заключительной информацией о последней встрече с ночным
гостем, еще раз звучит тема, начатая увертюрой. "Холодная и унылая краса"
ночи - и мысли и чувства, навеянные на рассказчика услышанной от "соколинца"
бродяжьей одиссеей. "Сумрачные грезы" - и "горный орел, который реет, тихо
взмахивая свободным крылом": это "молодая жизнь, страстно рвущаяся на волю".
Письмо к Короленко о музыкальности "Соколинца" Чехов писал в январе
1888 года, когда сам создавал свою поэтическую "Степь". Уроки Короленко,
художника-музыканта, слышатся в этой знаменитой чеховской повести. И не стал
ли рассказ Короленко о побеге с Сахалина одним из толчков, привлекших
внимание Чехова к каторжному острову, на который он отправится два года
спустя? В своем письме Чехов правильно угадал то восприятие мира, которое
владело Короленко в эти годы, после возвращения из сибирской ссылки. Как
позже напишет Короленко, жизнь представлялась ему "могучим гулом морского
прибоя, в котором, однако, есть своя гармония".
К типу людей, подобных "соколинцу", Короленко не раз возвращался в
своих рассказах. В рассказе "Марусина заимка", также начатом в ссылке, но
завершенном через полтора десятилетия, Короленко рисует три контрастных
характера. "Вечный работник" пахарь Тимоха, хозяйка таежной заимки Маруся,
как "молодая искалеченная лиственница", со своей мечтой о простом
человеческом счастье, - и удалой охотник Степан, "беспокойный,
неудовлетворившийся", которого то же "неутолимое желание", что и
"соколинца", срывает с места, уводит от оседлой жизни.
И в повести "В дурном обществе", далекой по теме, по жизненному
материалу от сибирских рассказов, Короленко пишет о людях, отвергнутых
обществом, бросающих ему вызов. Колоритный Тыбурций, находящийся на самом
дне жизни, - носитель поэзии, свободы, гордости, независимости. Как и
сибирские бродяги, Тыбурций - прямой предшественник романтических босяков из
ранних рассказов Горького.
Итак, сибирские встречи и впечатления открыли Короленко много нового в
русском мужике, но не ответили до конца на неотвязные вопросы о народе и его
грядущих судьбах. С одной стороны, такие, как Макар, труженики и мученики,
грешные и святые, но бесконечно бедные сознанием своего положения. Работать
и нести тяготы - вот весь их удел. С другой стороны, не решают сомнений и
люди, подобные "соколинцу". В них неистребимо стремление к "вольной волюшке"
- но только для себя. Они вырваны судьбою из земли, не хотят и не могут
пустить в нее корни. Изменить в жизни таких, как Макар, их собственный порыв
к воле ничего не может.
Что же такое "народ истинный"? И как соединить в одном понятии -
"народ" - "непосредственные брюховые и животные интересы", смирение и
покорность, отсутствие, казалось бы, "малейших запросов нравственного и
умственного свойства" - и затаенную тягу к воле, к справедливости,
нерастраченные силы? Где же правда о русском народе? Эти вопросы продолжали
стоять перед Короленко и после возвращения из сибирской ссылки. Ответа на
них он искал не в народнических теориях, а все пристальнее вглядываясь в
народную жизнь.
По-новому подошел к ответу на вопросы о народе Короленко в рассказе
"Река играет". Рассказчик, "проходящий", сравнивает два поражающих его
явления народной жизни. Богомолья, секты разных толков, все эти "заупокойные
молитвы над заснувшей навеки народной мыслью" - и тоже словно дремлющие,
скованные либо ленью и безалаберностью, либо бесшабашной пьяной гульбой, но
просыпающиеся в минуту опасности сила, сноровка, решительность действий. И с
тем и с другим он сталкивается на берегу "играющей" в короткое время разлива
красавицы Ветлуги, которая обычно, наверное, смиренно участвует в незаметных
и неизбежных трудах человека.
В русской природе, в жизни реки ищет "проходящий" ответ на не дающую
ему покоя думу о русском народе. Что же составляет его сущность? Духовная
спячка, физическая лень, пустота бездействия, словесных бесплодных споров,
гульбы и пьяного самоистребления - или тот резкий взлет духовной и
физической собранности, готовность противостоять стихийной беде, смертельной
опасности, которую обнаруживает перевозчик Тюлин посреди речной круговерти?
Словно сталкиваются две стихии, необузданные, внезапно находящие и так
же мгновенно способные схлынуть, войти в спокойные берега. Да, взыгравшая
река, природная стихия многое могут объяснить в загадке тюлинского
характера, поведения и образа жизни. Шум реки - непрерывный звучащий фон,
напоминающий о главной теме рассказа.
И еще одно направление раздумьям читателя давали эти "эскизы из
дорожного альбома". В начале и в конце рассказа звучат поэтические строки:
"Все это было когда-то, Но только не помню когда..."
Это направление - русская история, прошлое русского народа.
Короленко в своем рассказе не делает пояснений, отчего увиденное на
берегу Ветлуги заставляет его задуматься, где и когда прежде "все это было".
Можно вспомнить предшественников Тюлина и в русской истории, и в русской
литературе. Один из них - Тихон Щербатый, мелькнувший среди сотен персонажей
эпопеи Л.Толстого "Война и мир". В обычное время деревенский шут, в минуту
смертельной опасности, нависшей над Отечеством, он делается партизаном,
твердым и упорным в уничтожении врага. Но будет изгнан враг - и вчерашний
герой вновь станет Тишкой, растворится в общей массе. Толстой в этих скрытых
до поры до времени потенциях русского народного характера видел причину
спасения России в Отечественной войне 1812 года.
У "Реки играет" был внимательный и влюбленный в этот рассказ читатель,
который продолжил мысль автора именно в этом направлении, в глубины истории.
Этим читателем был Горький. Он считал, что образ Тюлина дает ответ на такие
загадочные и могучие явления русской истории, как Козьма Минин и Пугачев. В
канун великих потрясений начала XX века Горький увидел в герое Короленко
предвестие того, что не "навеки заснула" народная мысль и сила, что русская
история будет двинута вперед "могучим толчком", который способны дать ей
миллионы безвестных Тюлиных.
Раздумья о народе, поиски ответа на загадку русского народа очень
многое определили и в человеческой, и в писательской судьбе Короленко. И еще
одна проблема решается писателем.
"Для чего, в сущности, создан человек?" - так поставлена эта проблема в
рассказе "Парадокс". Она же с разных сторон рассматривается и в "Слепом
музыканте", и в аллегорических произведениях 80-х и 90-х годов. Вопрос,
казалось бы, более философский и отвлеченный, чем "неотвязные вопросы серой
мужицкой жизни". Но для Короленко они связаны между собой, на них
наталкивала сама русская действительность его эпохи.
С тех пор как человечество научилось ставить вопросы о смысле жизни и
назначении человека, мыслители и художники давали на них различные, нередко
взаимоисключающие ответы.
Человек приходит в этот мир для неминуемых страданий, чтобы без
сожалений покинуть его, утверждали одни философы. Да, назначение человека -
жить, постоянно помня о предписанном ему долге, о неминуемом конце,
отказываясь от призрачных надежд на земное счастье, вторили им другие. Во
второй половине прошлого века эти вопросы оказались неразрывно связаны с
главными проблемами русской жизни, мимо них не прошел ни один крупный
художник. В выполнении своего долга и отказе от личного счастья видят смысл
человеческой жизни герои Тургенева, Толстой, великий создатель "Войны и
мира" и "Анны Карениной", в 80-е годы в своих религиозно-философских
трактатах превратился в сурового проповедника аскетизма: все равно "все
кончится одним и тем же: страданиями и смертью, уничтожением"; только три
аршина земли в конце концов и потребуется человеку. Противоположных
убеждений придерживались, например, революционеры 60-х годов. Отказ от
счастья так или иначе ведет к примирению с жизнью как она есть, с ее
враждебным человеку состоянием. И наоборот, утверждение законных и
естественных прав человека на счастье должно неминуемо вести к стремлению
изменить жизнь, сделать ее устройство разумным, соответствующим человеческой
природе. Так считали герои романа Чернышевского "Что делать?".
"Человек создан для счастья, как птица для полета", - провозглашает в
рассказе Короленко существо, исковерканное судьбой. Вступая в философскую
полемику, не прекращавшуюся в русской литературе и общественной жизни,
Короленко до предела заостряет свою позицию. Да, в устах "феномена", который
сам менее всего мог рассчитывать на полет и счастье, эта формула звучит
парадоксом, если не сказать, - издевательством над реальностью.
Но если самый отверженный судьбой человек носит в себе такую веру,
человек, несомненно, умный, порой циничный, презирающий всякие иллюзии,
значит, действительно, как говорил в одном из писем Короленко, "все-таки
общий закон жизни есть стремление к счастию и все более широкое его
осуществление". Правило парадокса: закон справедлив, если его действие
обнаруживается в самых неблагоприятных для его проявления условиях.
Оптимизм, который утверждал Короленко, отнюдь не бездумный, не
закрывающий глаза на реальности жизни. "Человек создан для счастья, только
счастье не всегда создано для него". Тяготы, преследования, потери близких,
борьба за существование - очень многое в действительности несет человеку
несчастье. И как быть счастливым, когда кругом миллионы несчастных,
голодных, угнетенных? Короленко не ограничивается только провозглашением
права человека на счастье. В своих произведениях он утверждает свое
понимание того, в чем следует видеть реальное счастье.
В "Слепом музыканте" заключено немало личного, автобиографического. Не
только в воспоминаниях о ласковой украинской природе, не только в раздумьях
о прошлом Украины, не только в любви к народной песне. Немало личного в
сюжете повести, в судьбе слепого Петра Попельского. Короленко наделил своего
героя тем, что хорошо знал по собственному внутреннему опыту, через что
прошел в своей жизни сам. Это - врожденное стремление к свету, к полноте
бытия, преодоление преград на пути к свету. Этот путь у героя, как и у
автора, лежал через познание народа, погружение в его жизнь, разделение его
тягот. И главное - это понимание полноты жизни как служения другим, как
"напоминание счастливым о несчастных".
В утверждении необходимости борьбы за счастье со "Слепым музыкантом"
перекликаются другие произведения Короленко, например рассказ "Соколинец": в
рассказе утверждается сопротивление до конца мертвящим силам, а в повести -
сопротивление необъятному океану непроницаемой тьмы.
В рассказе "Море", написанном в 1886 году, а через четырнадцать лет
переработанном в очерк "Мгновение", вновь задается вопрос: для чего живет
человек? Жить, чтобы просто жить, - или рисковать жизнью во имя свободы?
И вновь, несмотря на экзотичность обстановки, все здесь соотносимо с
думами русского революционера о русской жизни, русском народе. В описании
нагнетается тема сна, охватившего жизнь за окнами тюрьмы, в которую заключен
повстанец. Аллегорический смысл приобретает "сонное спокойствие" родного
берега, "лениво и тупо дремавшего в своих туманах". До отчаяния, до утраты
всех надежд может довести это сонное рабское смирение, годами царящее в
родной стране. Кажется, в летаргию впал народ, и у тех, кто мог бы его
пробудить, "жизнь уже вся была сном, тупым, тяжелым и бесследным".
И все-таки малейшая надежда на движение, на пробуждение родного берега
заставляет узника сделать выбор: "все хотят жизни... А он... Он хочет только
свободы". И его безрассудный подвиг не пропал бесследно, он заставляет
размышлять о себе: "Да, вероятно, погиб... А может быть, смотрит на свою
тюрьму с этих гор. Во всяком случае, море дало ему несколько мгновений
свободы. А кто знает, не стоит ли один миг настоящей жизни целых годов
прозябанья!.."
Такое понимание счастья как борьбы, порыва к свободе Короленко
утверждал и в самые темные годы реакции, и накануне первой русской
революции. Начальные слова короленковского "Мгновения": "- Будет буря,
товарищ. - Да... будет сильная буря", - приобретали особый смысл в 1900
году, перекликаясь с горьковским: "Буря, скоро грянет буря!"
Этим и измеряется главная заслуга Короленко перед русской литературой:
сохранив и умножив традиции и заветы славных предшественников, он передал их
литературе века двадцатого. Живая преемственность литературных традиций
осуществилась в его творчестве.
Неизменный интерес к проявлениям героического, яркая незаурядность
многих его персонажей, небоязнь прибегнуть к условной, порой аллегорической
форме заставляли многих читателей видеть в нем писателя-романтика.
Возрождение романтизма в конце XIX века ставят в заслугу Короленко многие
исследователи. Но зачисление Короленко "по ведомству" романтизма еще мало
что проясняет в своеобразии его писательской манеры; дело обстоит сложнее.
В 1901 году Короленко пишет рассказ "Мороз", в котором по ходу сюжета
он сам говорит о романтизме и как бы проливает свет на свои взаимоотношения
с романтизмом. В рассказе, вновь переносящем на берега Лены, есть персонаж -
ссыльный поляк Игнатович. Он воспитан на поэзии романтизма и сам по натуре
своей, по взгляду на жизнь и на людей - романтик.
Те, кому доводится узнать Игнатовича ближе, видят противоречие в его
натуре: то восторг и обожествление человека, особенно женщины, то мрачный
цинизм и мизантропия, презрение к роду человеческому, к "подлой"
человеческой природе. Тогда страстную любовь он переносит на больных или
раненых животных.
На самом деле никакого противоречия в этом нет. И жизнь, и гибель
Игнатовича, ушедшего в лютый мороз в тайгу спасать человека, необыкновенно
последовательны; сам он - цельная во всем натура романтика. Романтизм как
норма жизненного поведения знает лишь крайности обожествления либо
ненависти. Полутона, переходы для него чужды и презренны; в реальной жизни
Игнатович "был непрактичен и беспомощен, как ребенок... Никогда он не умел
найти дорогу". Сталкиваясь в действительности с чем-то, что расходится с его
представлениями, он может пойти на подвиг, а может впасть в ошибку, уйти в
никуда, в ложном направлении. Вспомним, такой, в сущности, была и Морозова
из рассказа "Чудная", и многие знакомые Короленко по движению народников.
О гибели таких, как Игнатович, можно только скорбеть. Но такой
бесконечно далекий от реальной жизни романтизм все-таки чужд Короленко. Его
взгляд зорко замечает все несовершенство человека и жизни, но он теплее, он
чужд холодной мизантропии романтика. Таким, собственно, было издавна
отношение к романтизму больших русских писателей. Лермонтов создал образ
Демона, но он же увидел в реальной жизни и тепло и человечно изобразил
Максима Максимовича.
В "Морозе" Короленко есть Игнатович, но есть и староста ямщиков, в
котором не видно ничего ни романтического, ни героического. Способен же этот
староста, оказывается, на человеческое душевное движение: просто, без
аффектации он соглашается не за деньги, без вознаграждения ехать в страшный
мороз спасать человека в тайге. Для "чистого" романтика такое душевное
движение ничтожно, он его просто не замечает, уходя от презираемой им толпы
на свой подвиг. А Короленко и отдает должное безоглядной отваге романтика, и
говорит о присущей такому герою слепоте; писатель дорожит и самым малым
проявлением человечного, тем человеческим началом, которое скрыто в людях.
Все это, пожалуй, позволяет точнее определить творческий метод
Короленко. Он - реалист, которого неизменно привлекают проявления романтики
в жизни. Реалист, размышляющий о судьбах романтического, высокого в суровой,
отнюдь не романтической действительности. У Короленко немало героев, чей
яркий духовный накал, самосжигающая беззаветность поднимают их над тупой,
сонной действительностью, служат напоминанием о "высшей красоте
человеческого духа". Но пожалуй, не менее важны для Короленко не эти
исключительные и выдающиеся личности, сгустки романтизма.
Короленко-художнику важно заметить под толстой грубой корой
обыденности, повседневности живое движение, порой один миг пробуждения (как
у перевозчика Тюлина). "У каждого из нас есть свой выдающийся период в
жизни", - замечает писатель в "Марусиной заимке", рассказывая о "вечном
пахаре" Тимохе. Свой героический час, даже мгновение есть и у охотника
Степана, и у Тыбурция, и у "соколинца". Даже в жандарме из "Чудной", в
старосте из "Мороза" не все погибло: жизнь может обречь человека на горькую,
даже низкую судьбу, но человеческое рано или поздно даст о себе знать.
Писателю дороги эти незаметные и мгновенные огоньки, в них опора его
гуманизма, основа его исторического оптимизма.
"Открыть значение личности на почве значения масс" - такое эстетическое
требование выдвинул Короленко в эпоху, когда началось пробуждение масс.
О себе Короленко мог бы сказать словами одного из своих героев: "Его
любовь была любовь к свободе, а его ненависть - вражда к угнетению... язык
его был подобен мечу, поражавшему лживые измышления... По мере того, как
ненавистный гнет усиливался, он отдавал свое сердце народу, - сердце,
горевшее любовью". Не только литературными произведениями - всей своей
деятельностью Короленко подтверждал эту характеристику. Ни малейшего
противоречия не было между тем, чему учил и к чему призывал он своих
читателей, и тем, как жил и действовал сам. И в творчестве, и в жизни
Короленко, по словам Горького, представал "редким человеком по красоте и
стойкости духа", "идеальным образом писателя".


 

Ф.И.Кулешов. Мятежный талант

Всю жизнь, трудным путем героя,
он шел навстречу дню, и неисчислимо
все, что сделано В.Г.Короленко для
того, чтобы ускорить рассвет этого
дня.
М.Горький



Владимир Галактионович Короленко вошел в сознание современников и
потомства как писатель общественник и правдоискатель, кипучедеятельный и
мятежный, с неукротимостью революционера боровшийся против веками царившего
в России произвола и насилия, против любых форм проявлений социального зла,
беззакония и несправедливости. Свобода и справедливость - это девиз его
творчества, общественной деятельности, всей его жизни. Он был одержим
гуманистической, романтически-красивой мечтой о вольном, как птица,
человеке, о людском равенстве и счастье, и в то же время он каждодневно
делал неисчислимо много для реальной защиты отдельной личности, попавшей в
беду или несправедливо гонимой, для блага своего народа. Его гуманизм всегда
был практически действенным, активным. Он был любим народом, пользовался в
демократических низах непререкаемой славой правдолюбца, защитника и певца
угнетенных. Имя его обладало в дореволюционной России огромной силой
нравственного авторитета.



1



Расставим вехи на той жизненной дороге, по которой, преодолевая
препятствия, неуклонно шел В.Короленко с детства и до своих закатных дней.
Отправная, исходная и, может быть, важнейшая из них - родительский дом,
семейное окружение. Детские и отроческие его годы прошли на окраине России,
среди пестрого по имущественному положению и национальному составу
населения. Он родился 15 (27) июля 1853 года в Житомире в семье судейского
чиновника. Здесь в повседневной речи пользовались русским, польским и
украинским языками, которые были одинаково понятными и родными для ребенка.
Мать - полька по национальности - была натурой поэтичной, склонной к
мечтательности, хорошо понимала и любила музыку, отличалась душевной
мягкостью, добротой, отзывчивым сердцем. Отец, служивший уездным судьей,
производил впечатление строгого и сурового, был сдержан на проявления
эмоций, требователен к себе и окружающим; на службе он зарекомендовал себя
человеком неподкупной честности, строго соблюдал во всем законность и
справедливость, не терпел в людях угодничества и лести, криводушия и лжи,
был правдив, искренен. В душе он был добр, человечен, отзывчив на людскую
боль. С чуткой внимательностью он относился к детям и жене, заботился о них.
Несомненно положительным было влияние отца и матери на характер и
нравственный мир их детей: все лучшее, чем были богаты родители, со временем
стало определяющим качеством личности Короленко как человека, гражданина и
писателя.
В десятилетнем возрасте Короленко стал гимназистом. Обозначилась новая
веха в его духовном становлении и развитии. Три года он проучился в
Житомирской гимназии, потом еще пять - в Ровенской. Обе гимназии славились
тем, что их воспитанники нередко подвергались сечению розгами, и в обеих
гимназиях учителя обычно принуждали своих питомцев к зубрежке как
испытанному методу обучения. Это рождало в мальчике чувство недовольства
гимназическими порядками и все сильнее вызывало в нем инстинктивное
отвращение к насилию.
Но, конечно, в гимназии не все было безнадежно плохим. Светлым
воспоминанием гимназических лет был учитель-словесник Авдиев, человек
демократических убеждений и взглядов, который мастерским чтением
произведений русских писателей и живой формой своих уроков заражал учеников
любовью к отечественной литературе и родному языку, образному, яркому,
богатому и гибкому. Оттуда идет увлеченность Короленко творчеством Пушкина,
Гоголя, Тургенева, Некрасова. И тогда же он начал читать Шевченко, Гюго,
Эжена Сю. Ему полюбились и романтические герои, и взятые из реальной жизни
герои русской и мировой классики. Демократическая литература - русская,
украинская и европейская - сильно воздействовала на умонастроение гимназиста
Короленко. Естественным был переход к чтению статей Белинского, Добролюбова
и других вождей революционной демократии. Позднее он скажет о себе и людях
своего поколения: "Статьи Добролюбова, поэзия Некрасова и повести Тургенева
несли с собой что-то прямо бравшее нас на том месте, где заставали".
Не забудем: мировоззрение Короленко формировалось в бурные и мятежные
шестидесятые годы, с их реформами во многих областях общественной жизни и
государственной системы, с пробудившимся свободомыслием и активной
деятельностью "мужицких демократов". 1863 год вошел в историю как навеки
памятный год польского восстания, одним из вождей которого был белорус
Кастусь Калиновский. Эти события произвели глубокое впечатление на
Короленко, жившего в той части Российской империи, где это восстание было
особенно бурным.
Окончив весной 1871 года Ровенскую гимназию, Короленко уехал в
Петербург и поступил в технологический институт. Здесь очутился в атмосфере
народнических споров и приготовлений к "хождению в народ". Временем
наибольшей увлеченности интеллигенции идеями и практикой этого "хождения",
как известно, была середина 70-х годов. В начале 1874 года Короленко
перевелся в Петровскую земледельческую и лесную академию под Москвой,
готовясь по окончании ее уйти "в народ", жить в деревне, среди крестьян. Он
принял деятельное участие в подпольном студенческом кружке народнической
ориентации, но весной 1876 года был исключен из академии за подачу
коллективного заявления студентов с протестом против незаконных действий
администрации, подвергнут ссылке и затем отдан под гласный полицейский
надзор.
Два последующих года он учился в Петербургском горном институте, а
потом его снова арестовали. Было это в марте 1879 года. Начались долго
длившиеся ссыльная жизнь и скитания по тюрьмам. В 1881 году за отказ от
присяги Александру III, вступившему на престол после убийства народовольцами
прежнего царя, Короленко был выслан в Якутский край. Лишь через три с лишним
года он вернулся из сибирской ссылки и поселился в Нижнем Новгороде, где
прожил свыше десяти лет. Вплоть до Октября он постоянно подвергался
политическим гонениям со стороны властей.



2



Писательское имя В.Короленко впервые появилось на страницах печати в
июле 1879 года, когда ему было уже 26 лет. Оно стояло под рассказом "Эпизоды
из жизни искателя". Рассказу предпослан эпиграф - стихи из незадолго перед
тем напечатанной заключительной части некрасовской поэмы "Кому на Руси жить
хорошо":

Средь мира дольного
Для сердца вольного
Есть два пути.
Взвесь силу гордую,
Взвесь волю твердую -
Каким идти?

Это - тот кардинальнейший из вопросов, который возникает едва ли не
перед каждым молодым человеком, стоящим на пороге его сознательного бытия.
Что делать? Куда идти? Чему посвятить себя, как сделать свою жизнь? Проблема
выбора юношей жизненного пути, наиболее приемлемого для него, разумного и в
конечном счете нужного людям, - главная в рассказе. Сам автор к тому времени
уже бесповоротно сделал свой выбор; этот выбор отвечал завету и страстным
призывам великого революционно-демократического поэта: "иди к униженным, иди
к обиженным", живя в народе и для народа, добровольно исполняй долг и миссию
"защитника народного", будь в первых рядах борцов "за обойденного, за
угнетенного".
А герой рассказа? Это - искатель, во многом двойник автора, совсем еще
юноша. Он студент естественного факультета, натура страстная и увлекающаяся.
Его интересует в увлекает многое: и избранная им область науки, и
политическая экономия, и статистика, и поэзия, в современное положение
крестьянства. В дни летних вакаций он живет на хуторе, впервые каждодневно
соприкасается с народом, олицетворением которого в рассказе выступает Якуб -
барский слуга, бывший крепостной. Обстоятельства складываются так, что
герой-"искатель" (имя его не названо) поставлен перед необходимостью
определить линяю своего поведения завтра и в будущем: поддаться ли соблазну
безмятежно-тихой семейной жизни с любимой девушкой, осуществив идеал
"мещанского счастья", или же, отрекшись от покоя и личного благополучия,
пойти дорогой, на которой - это он знает - его будут поджидать опасности,
гонения, скитальчество революционера. Он избрал второй путь - путь борьбы за
освобождение своего народа.
И здесь перед ним встал вопрос: как бороться, в какой форме, какими
средствами? Практика "хождения в народ" изживала себя; народники,
разочаровавшись в возможности вовлечь крестьянство в революционную борьбу,
перешли в конце 70-х годов к индивидуальному террору. Но эта тактика уже
тогда представлялась Короленко ошибочной и бесплодной: без поддержки народа
революционеры из интеллигенции будут не в силах победить в схватке с
царизмом. Террористов-народовольцев писатель позже назовет "революционерами
без народа". Рассказ полемически направлен против террористических методов
борьбы, против своеобразного "сектантства" в среде интеллигенции. Пафос
рассказа - в призыве искать пути практического сближения революционеров с
массами народа и новые способы борьбы за его освобождение. Автор не указывал
в рассказе каких-либо конкретных и действенных рецептов: их не знает ни он,
ни его герой. "Ищите!" - к этому звал Короленко радикальную интеллигенцию,
студенческую молодежь России.
Сам писатель, внимательно вглядываясь в жизнь, упорно искал своего
положительного героя. Он с глубоким сочувствием рисует людей большого
мужества и стойкости, несгибаемых в борьбе со злом, наделенных сильным
характером. Такой образ создан в рассказе "Яшка" (написан в 1880 г.).
Заглавный герой рассказа - бунтарь из крестьян, в одиночку выступивший как
бесстрашный обличитель властей, полиции, судопроизводства. Со слепой яростью
в сердце Яшка громко и дерзко разоблачает всех, кто творит беззаконие, кто
глумится над людьми. Посаженный в тюрьму, Яшка продолжает неистово обличать
надзирателей, администрацию, своих насильников и душителей. Его истязают,
нещадно бьют, сажают в карцер, а он никого и ничего не боится, готов принять
мученическую смерть, без колебаний идет на самопожертвование, веря в
возможность победы справедливости и правды на земле. В личности и характере
этого крестьянина-протестанта, в пафосе его обличительных слов, в его
действиях и в его нравственном облике выявляется бунтарская душа народа,
рвущегося к свободе, хотя сам этот бунт, одинокий и слегка окрашенный в
религиозные тона, не имеет четкой перспективы.
Приблизительно в одно время с рассказом о мятежном мужике Короленко
написал рассказ "Чудная", напечатанный, однако, лишь в дни подъема первой
русской революции (1905). В рассказе нарисован образ активной и мужественной
русской революционерки, страстно исповедующей народовольческие идеи.
Морозова наделена в рассказе высокими моральными, духовными качествами,
романтически возвышена, показана в ореоле ее подвижнической жизни и трагизме
ее ранней смерти. Ее сознательная жизнь - героическое горение, борьба,
одержимость святой ненавистью к деспотизму и произволу, синонимом которых
для нее является самодержавие и его слуги, вольные или невольные. И она,
подобно крестьянину Яшке, готова лучше умереть, чем смириться с насилием,
гнетом над страной, тиранией царизма. Она, не боясь смерти, до последнего
вздоха остается верной своим убеждениям революционерки, бесстрашной и
несгибаемой. Это о ней метко и справедливо говорит в рассказе один из ее
соратников по революционному подполью: таких, как Морозова, можно сломать, а
согнуть нельзя - "не гнутся этакие".
Но в Морозовой, в складе ее характера, в ее взглядах, убеждениях и
методах подпольной революционной работы явно проступает нечто такое, что
подлежит осуждению и осуждается в рассказе Короленко. Это - отрыв от народа
и "боярское" высокомерие интеллигента в отношении к народной массе, забитой
и покорно переносящей свою рабскую долю, скептицизм и неверие в то, что
народ пойдет за революционной интеллигенцией в ее поединке с царской
монархией. Спасение народа и России - в единении революционеров с народом,
интеллигенции с крестьянством. Эта мысль пронизывает поэтичный рассказ
Короленко. Писатель был далек от народнической идеализации патриархальных
форм крестьянского быта и жизни, хотя все еще продолжал верить в жизненность
сельской общины, и в то же время он осуждал в "Чудной", как и в первом своем
рассказе, "сектантскую" позицию и террористическую тактику народовольцев.
В период, когда Россия после мартовских событий 1881 года была
ввергнута в состояние духовного оцепенения вследствие наступившей
общественной и политической реакции, а интеллигенция была охвачена
настроениями апатии, тоски и уныния, Короленко создавал одно за другим
произведения жизнеутверждающие, светлые по тону, оптимистичные. В
большинстве из них разрабатывалась сибирская тематика, в центре
повествования ставились типы бродяг, ссыльных, бывших каторжан. Короленко в
этом случае продолжал традиции своих предшественников - Ф.Достоевского с его
"Мертвым домом", С.Максимова, Н.Наумова, Н.Златовратского - и предвосхищал
чеховскую прозу о каторге и ссылке ("Остров Сахалин"), книги
П.Якубовича-Мельшина, Вас.Немировича-Данченко, В.Тана-Богораза, Максима
Горького, А.Куприна и других писателей.
Короленковские рассказы и очерки о сибирских бродягах и ссыльных - в
высокой степени гуманные произведения. В рассказе "Искушение", где описаны
переживания и быт заключенных, Короленко говорит: "И еще раз я повторю себе
старую истину, что люди - всюду люди, даже и за стенами военно-каторжной
тюрьмы". Человечен бывший уголовный преступник Силин - герой рассказа
"Убивец" (1882), стремящийся к праведной и свободной жизни. Рассказ
"Соколинец" (1885) насквозь пронизан пафосом свободолюбия, ощущением
красоты, радости и величия "раздолья и простора, моря, тайги и степи". От
героя рассказа веет "поэзией вольной волюшки": жажда свободы в нем так
неистребима и сильна, что он, рискуя жизнью, совершает вместе с товарищами
дерзкий по замыслу побег из заточения, с сахалинской каторги. Короленко
создал в "Соколинце" романтизированный образ бродяги. Нищие, воры и бродяги
в сочувственном авторском освещении предстают в повести "В дурном обществе"
(1885), вариантом которой являются популярные "Дети подземелья". Особенно
колоритна фигура философствующего бродяги пана Тыбурция.
Интересен и значителен "сибирский" рассказ "Федор Бесприютный" (1885) -
о правдоискателе и своеобразном философе-бродяге Федоре Панове. Герой
рассказа угрюмо недоволен действительностью, которая его окружает, с ее
тяжестью, мраком и неправдой, хочет понять, в чем причина несправедливых
общественных отношений, мучительно ищет ответа на вопросы о смысле жизни и
предназначении человека, о его душе и морали. Панова одолевает нетерпение
узнать, что написано обо всем этом в книге "Вопросы о жизни и духе", которую
он увидел у революционера Семенова, и он с любопытством ее читает. Образом
"бесприютного" бродяги - книгочея и философа - Короленко предвосхитил
появление в литературе горьковских босяков, склонных к философским
раздумьям, людей из народа, очутившихся на дне жизни и "задумавшихся" над
превратностями судьбы. Между прочим, в рассказе запечатлена легенда о
смелом, бесстрашном юноше, который, встав "задолго до зари", когда остальные
люди еще спали "спокойным трудовым сном" и все вокруг было темным-темно, с
высоко поднятым фонарем отправился в глухую полночь сквозь лесную чащу
искать дорогу, чтобы по ней повести за собою людскую толпу "к вольному
простору и свету". К его огорчению, люди все еще инертны, медлительны, и
юноша уходит далеко вперед, оставив позади себя медленно пробуждающихся, и
оттого в его душе чувство одиночества, но он, мужественно и с тоской,
все-таки прокладывает в лесу путь для темной толпы, веря, что она,
проснувшись, двинется за ним навстречу солнцу и счастью... Эта романтическая
аллегория-сон, как можно видеть, предвосхищает мотивы, сюжетную схему и
общий пафос известной горьковской легенды о Данко. Речь идет не о прямом
воздействии Короленко на рассказ "Старуха Изергиль" (рассказ М.Горького был
напечатан в 1895 году, в то время как "Федор Бесприютный" появился только в
1927 году), а о близости легенд в названных рассказах, материал для которых
оба писателя брали из одного и того же источника - жизни и быта
обездоленного люда России.
В произведениях Короленко о Сибири образы "отверженных", конечно,
романтизированы, но, исследуя внутренний мир своих героев, писатель обычно
рисовал их без идеализации: они в его рассказах человечны и одновременно
жестоки, в их душе красота уживается с уродством, их страстное вольнолюбие
порою оборачивается ницшеанским индивидуализмом. В таком смешении
нравственно красивого и безобразного предстают и герои названных выше
рассказов, и заглавный герой более поздней повести "Прохор и студенты"
(1887).



3



На материале сибирских впечатлений создан и рассказ "Сон Макара",
написанный в 1883 году в якутской ссылке. Впрочем, тут речь идет уже не о
революционерах и протестантах по убеждению и складу характера и не о
бродягах, ссыльных и гулящих людях. Короленко изображает крестьянина-якута,
всю жизнь бьющегося в безысходной нужде и бедности, как бы навеки
обреченного на непосильный труд, молчаливого, покорного, во всех отношениях
несчастного человека, - того самого Макара, на голову которого "все шишки
валятся". До времени он безропотно сносил все невзгоды и бедствия, но,
доведенный до последней степени отчаяния и глубоко возмущенный явной
несправедливостью по отношению к себе и повсеместной неправдой, Макар
взбунтовался. В его сердце раба "истощилось терпение", в душе созрел гнев,
пробудилась воля к протесту и бунту, и в нем "забушевала ярость, как буря в
пустой степи глухою ночью". И долго молчавший человек громко и гневно
заговорил, проклиная людскую несправедливость и обвиняя в ней самого бога:
"Он забыл, где он, перед чьим лицом предстоит, - забыл все, кроме своего
великого гнева".
Правда, пробуждение к протесту, яростный бунт Макара и его готовность
вступить в единоборство с высшей небесной силой, защищая правду и
справедливость, - все это происходит не наяву, а в фантастическом сне,
который привиделся забитому, темному мужику. Но ведь герою рассказа
привиделось именно то, что жило в его подсознании, что годами копилось в его
душе, что он вынашивал в своих мечтах и желаниях. В форме художественной
условности, средствами романтической фантастики Короленко показал в "Сне
Макара" духовное "выпрямление" личности, рост ее самосознания, народные
стремления к справедливости и счастью, выразил мысль о неизбежности скорого
пробуждения трудовых масс России от вековой спячки.
Пафосом активной, действенной борьбы за социальную справедливость и
свободу для всех людей и каждого человека проникнуты многие произведения
писателя. В широко известной полесской легенде "Лес шумит" (1886),
лирико-романтической по стилю и образному строю, Короленко опоэтизировал
человека, смело вставшего на защиту своего достоинства, прав личности,
оскорбленной чести. Лесник Роман не захотел сносить обиды и надругательства
со стороны властного, всесильного и жестокого пана и сурово расправился с
насильником.
Короленко не раз говорил своим современникам о необходимости высоко
ценить и свято чтить память тех, кто мужественно "исполнял свой долг,
сопротивляясь насилию". Эти слова находим, в частности, в "Сказания о Флоре,
Агриппе и Менахеме, сыне Иегуды" (1886) - во многом программном
произведении, которое выдержано в жанре исторической были-притчи. "Сказание"
было направлено в первую очередь против толстовской теории "непротивления
злу насилием", получившей уже в 80-е годы широкое распространение, но смысл
его глубже и, несомненно, более широкий: Короленко выступает против всякого
смирения и малодушной покорности, бездействия и пассивности перед
проявлениями социального зла. Насилие обычно питается покорностью, как огонь
соломой. Значит, насилию над народом надо противопоставить революционное
насилие, ибо "камень дробят камнем, сталь отражают сталью, а силу -
силой...". Отвергая фаталистический взгляд на историю и общественную жизнь,
писатель утверждает "завет борьбы" как единственное средство избавления
людей от позора рабства, насилий, деспотизма, произвола. Насилие и гуманизм
- одна из важных нравственно-философских и социальных проблем этого
рассказа.
К "Сказанию о Флоре..." примыкает аллегорический рассказ "Тени",
задуманный и осуществленный на стыке 80-90-х годов. Он тоже иносказателен.
Его сюжет обращен к греческой античности, однако своим содержанием рассказ
глубоко современен. Героем рассказа является великий мыслитель Сократ, но
то, что говорит в рассказе этот философ древности, было чрезвычайно близко и
дорого самому Короленко. Всесторонне исследуя вопрос о долге человека в
мире, основанном на несправедливости и глубоко погруженном во тьму
беззакония, насилий и неправды, Сократ приходит к заключению: "...надо
искать света. Должно быть, великий закон состоит в том, чтобы смертные сами
искали во мраке пути к источнику света". Надо искать, действовать, бороться!
Человек должен "неустанно стремиться к истине", добру и справедливости. В
безусловном признании необходимости борьбы за эти идеалы - великая правда
жизни человеческой, ее цель и предназначение. Сократ призывает людей
отбросить смирение, считавшееся "лучшим украшением земных добродетелей".
Жалки и презренны те, кто смирился "в пугливой тишине сгустившейся ночи",
трусливо молчит и проводит "своя дни в сумерках от неверия и сомнений,
воцарившихся на земле". Сократ дерзок и мужествен, он не боится ни гнева
небесного божества, ни его молний и раскатов грома и, бросая вызов
громовержцу Крониду, доказывает ему свое право бороться с тьмой, утверждать
истину и правду, защищать на земле справедливость. "Уступите же с дороги,
мглистые тени, заграждающие свет зари!" - в этом призыве бесстрашного
Сократа заключен пафос рассказа "Тени". Современники писателя прямо
соотносили содержание и идею рассказа с русской действительностью периода
политических сумерек - победоносцевской реакцией 80-х годов. В сократовских
высказываниях, как и в речах героя из "Сказания о Флоре...", формулировалась
нравственная философия автора "Теней".
С философской аллегорией перекликается повесть "Слепой музыкант", в
основном созданная в 1886 году и впоследствии неоднократно подвергавшаяся
авторской доработке. "Основной психологический мотив этюда, - писал
Короленко, - составляет инстинктивное, органическое влечение к свету. Отсюда
душевный кризис моего героя и его разрешение". Поясняя идею повести (или
этюда, как он именовал ее), писатель в другом месте сделал признание, что в
этом произведении отразилось романтическое настроение его поколения в
юности, и в этом своеобразный и живой колорит. В повести раскрыта душевная
драма слепого, который через высокое и одухотворенное искусство понял и
"увидел" мир. Под стремлением слепого музыканта "к свету" нетрудно было
разглядеть глубоко социальное стремление угнетенных достичь таких
общественных порядков, при которых было бы соблюдено их естественное право
на счастье. Счастье героя повести как отдельной личности стало возможным
только в результате сближения с народом, в готовности и способности служить
ему своим талантом.
Многие произведения Короленко говорили читателю о подспудно таящихся в
народе силах, неведомых ему самому и еще не выявленных во всей полноте. В
ряде рассказов и очерков писателя изображен внешне медлительный и
неповоротливый, ленивый и словно бы сонный русский человек - деревенский
мужик, который на первый взгляд кажется лишенным воли и чуть ли не ко всему
равнодушно-безучастным. Однако при ближайшем знакомстве с ним становится
очевидным, что он полон энергии, ума и находчивости и что где-то в глубине
его существа запрятана нерастраченная огромная физическая и духовная сила,
потенциальная готовность к решительному действию, которые рано или поздно в
нем пробуждаются, бурно вырываясь наружу. Таков речной перевозчик крестьянин
Тюлин - герой рассказа "Река играет" (1891). Короленко запечатлел в нем
исторически верный тип русского человека, способного в минуту опасности
вдруг стряхнуть с себя налет апатии и, подчиняя своей воле самые трудные
обстоятельства, совершить самоотверженный до героизма подвиг, хотя в обычных
условиях этот человек оставался скромным и незаметным. М.Горький очень
высоко оценил это произведение Короленко, ибо здесь писатель "сказал о
русском народе многое, что до него никто не умел сказать". Тюлин
воспринимается как олицетворение народа, исполненного духовных сил и
пробуждающегося "к творчеству жизни".
"Человек рожден для счастья, как птица для полета" - этот афоризм из
рассказа "Парадокс" (1894) был боевым девизом Короленко. Он хотел видеть
свой народ свободным и счастливым. В сущности все его творчество было
борьбой за всестороннее раскрепощение людей и реальное осуществление их
счастья и идеала демократических свобод.



4



Сила Короленко - в критике и обличении всех сторон
самодержавно-политического строя в России. В пореформенной действительности
он обнаруживал явные следы "крепостнической традиции", показывал проявления
всевластья помещиков над крестьянами и произвол чиновников, равнодушие
властей к положению народа, задавленного и подверженного голоду, недоеданию
и высокой смертности из-за нехватки питания и периодических неурожаев. Об
этом Короленко поведал в книге очерков "В голодный год" (1892), которая в
свое время глубоко потрясла всю Россию правдивым изображением трагедии
современной писателю деревни.
Важное место в творчестве Короленко - художника слова и публициста -
занимает тема капитализма. Народники отрицали возможность перехода России на
буржуазно-капиталистический путь развития и признавали лишь кустарные формы
хозяйства и труда. Короленко уже в 1890 году выступил с книгой "Павловские
очерки", в которой поставил под сомнение правильность народнических теорий.
Углубляясь в исследование сравнительных достоинств фабрично-заводского и
кустарного производств, Короленко на множестве фактов и цифр показал
преимущество крупной промышленности над артельно-кустарной. На эти
наблюдения и выводы Короленко позднее сослался В.И.Ленин в своей работе
"Развитие капитализма в России". В историческом споре марксистов и
народников Короленко был гораздо ближе к первым, чем ко вторым. В 1898 году
Короленко заявил: "Я далеко не принадлежу к безусловным поклонникам так
называемого артельного принципа". Для него было очевидно: Россия неуклонно
идет путем капиталистического развития, и этот процесс объективно является
прогрессивным. "...Необходимость технического прогресса не подлежит спору",
- писал Короленко в полемической статье "О сложности жизни" (1899). И в то
же время он прозорливо заметил, что прогресс и капитализм - "понятия далеко
не тождественные", и в отличие от легальных марксистов, призывавших идти "на
выучку к капитализму", утверждал, что капитализм "есть временное условие" и
что его развитие оказывается "многими своими сторонами противочеловечно". В
частности, он обращал внимание своих читателей на "ужасающую картину
положения рабочих, превосходящую любые проявления настоящего рабства".
Короленко, таким образом, не соглашался с народниками и был против
буржуазных апологетов капитализма.
Античеловечный характер капитализма стал для Короленко очевидным после
его поездки летом 1893 года в Америку, где он провел более месяца.
Противоречия буржуазного общества писатель обнажил в очерках "В Америке"
(1894) и "Фабрика смерти" (1895), в рассказе "Софрон Иванович" (1902),
оставшемся незаконченным; но особенно полно, сильно и отчетливо выражен
пафос отрицания буржуазной действительности в повести "Без языка" (1895).
Короленко вскрыл в ней развращающую силу денег в мире капитала, фальшь и
ложь буржуазной демократии, высмеял продажность буржуазной американской
прессы, разоблачил соглашательство профсоюзных вождей, поведал жуткую правду
о безработице и голодной жизни трудящихся крупнейшей капиталистической
страны.



5



Творческая деятельность Короленко на рубеже двух веков была
многообразной по своему содержанию, идейному пафосу, жанровым формам и
художественным средствам.
В ряде произведений резко обозначились мотивы назревающей народной
революции, что было отражением общественно-политического подъема в России,
вступившей в период массового освободительного движения. Новым явилось
обращение писателя к темам и образам исторического и революционного прошлого
родины, в частности - к изображению народно-крестьянских мятежей, бунта,
вооруженного восстания. Так, в очерке "Божий городок" (1894) и рассказе
"Художник Алымов" (1896) Короленко делает попытку художественно воссоздать
отдельные эпизоды из народных восстаний под водительством Разина и Пугачева,
с обостренным интересом и вниманием исследует вопрос об их историческом
значении для современной ему освободительной борьбы народа и демократической
и революционной интеллигенции.
Небезынтересен тот факт, что как раз в это время писатель обдумывал
замысел исторического повествования о Пугачеве "Набеглый царь". Его
привлекает также героико-трагическая судьба декабристов, Чернышевского,
политических каторжан и ссыльных. Отголоски этих настроений и творческих
увлечений Короленко отчетливо слышатся в его рассказе "Последний луч"
(1900).
Сюжетно рассказ "Последний луч" связан с сибирской тематикой.
Своеобразное "возрождение" этой тематики, возврат писателя к ее разработке
на новом этапе своего творческого развития ознаменован появлением в конце 90
- начале 900-х годов таких произведений, как "Марусина заимка" (1899),
"Государевы ямщики" (1901), "Мороз" (1901) и "Феодалы" (1904). В них живут и
действуют люди неугомонного характера, беспокойные, недовольные своей
судьбой и жадно ищущие счастья (Степан в "Марусиной заимке", Микеша в
"Государевых ямщиках"). Образы рвущихся к свободе людей из народа выступают
на фоне суровой и угрюмой сибирской природы, холодной и равнодушной к
человеку, символизирующей жестокость и мрачное бесчеловечие окружающей
действительности, всего строя жизни. Короленко предстает в сибирских
рассказах большим мастером пейзажа, используемого им как средство раскрытия
душевных переживаний героя и противоречий его социального бытия.
Короленко любил рисовать предгрозовые пейзажи, полные ощущения близких
перемен и потрясений. Чрезвычайно характерен в этом отношении, например,
рассказ "В облачный день" (1896). Народное недовольство выражено здесь не
только в речах и поведении ямщика Силуяна, но и через
символико-аллегорическую картину природы, пронизанную чувством ожидания
грозы, ощущением освежающего дыхания воздуха, перемен в окружающем мире.
"...Во всем чувствовалось ожидание, напряжение, какие-то приготовления,
какая-то тяжелая борьба", - пишет Короленко. Символичны - с глубоким
социальным подтекстом - описания встревоженной Волги в мгновения перед
грозой; "Молния короткими вспышками освещала реку от берега до другого...
Волны вздымались, поблескивая пеной гребней, и опять падали и утопали во
мраке. Будет буря..." Пророчески звучали слова о грядущей буре, которая
всколыхнет застоявшийся воздух, освежит просторы России, и людям станет
легче дышать...
- Будет буря, товарищ.
- Да, капрал, будет сильная буря, - так начинается короленковский
рассказ "Мгновение" (1900), проникнутый предощущением зреющей революционной
бури и звучавший гимном героическому и мужественному подвигу во имя свободы.
Описанный в рассказе дерзко-смелый побег инсургента Диаца из военной тюрьмы
заканчивается словами раздумья одного из офицеров тюремной стражи: "...море
дало ему несколько мгновений свободы. А кто знает, не стоит ли один миг
настоящей жизни целых годов прозябанья!.." Вера в свободу и необходимость
непрестанной, упорной, настойчивой борьбы за нее одушевляли писателя при
создании стихотворения в прозе "Огоньки" (1900), пользовавшегося
исключительной популярностью и любовью в демократических кругах
предреволюционной России.
Из любви к народу и его свободе писатель ненавидел все враждебное его
социальному, экономическому и духовному раскрепощению. Поэтизируя мужество
борцов за всестороннее освобождение трудовых масс народа, Короленко был
непримирим в разоблачении обывательского равнодушия к народным интересам,
чаяниям и стремлениям, осуждал рабье молчание буржуазно-мещанской
интеллигенции перед проявлениями несправедливости в жизни, клеймил позором
тех, кто своим безучастием в развернувшейся общественной борьбе только
множит зло и мешает избавлению народа от невежества, предрассудков и
дикости, насилия человека над человеком, угнетения и рабской психологии. В
этом - пафос повести "Не страшное" (1903), написанной в канун первой русской
революции.
Положительный герой Короленко - протестующая личность, мятежный бунтарь
или революционер - выступает в его художественной прозе одновременно в
реалистическом и романтическом освещении и раскрытии. Романтическая
стилистика характерна, например, для рассказа "Мгновение", стихотворения в
прозе "Огоньки" и ряда других произведений, в то время как, скажем, повести
"Без языка" и "Не страшное", очерки "В голодный год" или "Дом No 13" созданы
в соответствии с поэтикой реализма. Короленко, подобно Толстому и Чехову,
Гаршину и Горькому, стремился к обновлению реализма за счет включения в
реалистическое творчество приемов и средств художественной условности и
романтической образности.



6



Короленко был крупнейшим публицистом предоктябрьской эпохи. Начиная с
1896 года одна за другой появлялись полные политической страстности и
высокого гражданского мужества книги и статьи Короленко: "Мултанское
жертвоприношение", "Знаменитость конца века", "Сорочинская трагедия".
Огромный общественный резонанс в свое время вызвали такие
очерково-публицистические произведения писателя, как "Бытовое явление",
"Черты военного правосудия", "В успокоенной деревне", "Истязательная оргия",
написанные в период столыпинской реакции. О книге "Бытовое явление" (1910),
конфискованной властями после ее выхода, Л.Толстой писал: "Ее надо
перепечатать и распространить в миллионах экземпляров. Никакие думские речи,
никакие трактаты, никакие драмы, романы не произведут одной тысячной того
благотворного действия, какое должна произвести эта статья". Книги пламенной
публицистики являются не менее значительными и ценными произведениями
Короленко, чем его беллетристические рассказы и повести. В статьях и книгах,
написанных на острые, злободневные общественно-политические темы, Короленко
разоблачал царское правительство, восставал против черносотенных погромов и
казней, ставших "бытовым явлением" в годы реакции, выступал в защиту
угнетенных народов всех национальностей России, проповедовал идеи
межнациональной братской дружбы.
В тот год, когда началась первая революция, Короленко приступил к
созданию самого большого своего произведения - автобиографической книги
"История моего современника". Работа над нею шла полтора десятилетия, вплоть
до кончины писателя. В четырехтомном эпически-монументальном творении
Короленко освещены многие стороны русской жизни и быта 60-70-х годов.
Обратившись к материалу лично им пережитого и к фактам исторического
прошлого демократической, революционной России, писатель проследил
формирование личности своего современника как будущего активного защитника
народа, показал, как происходит воспитание революционера, его созревание для
действенной борьбы за свободу. Книга пронизана идеей личной ответственности
человека перед современностью и народом, ответственности за будущее страны.
Прошлое предстает здесь как поучительный урок для непосредственных
участников демократического движения в России в период меж двух революций.
"История моего современника", восходящая к опыту "Былого и дум" А.Герцена,
была столь же значительным явлением в реализме предоктябрьской поры, как
знаменитая автобиографическая трилогия М.Горького.
Незадолго до начала империалистической войны Короленко уехал за границу
лечиться. В Россию он вернулся в июне 1915 года. Его отношение к войне было
своеобразным: в принципе он был против войны, но в то же время не принимал
идей большевиков о необходимости превращения войны империалистической в
гражданскую. Он приветствовал Февральскую революцию 1917 года, а сразу после
нее примкнул к тем, кто ратовал за продолжение войны с врагами России.
Продолжая называть себя социалистом, Короленко вместе с тем заявлял, что он
не считает себя "ни большевиком, ни коммунистом, ни меньшевиком, ни
"народным социалистом"". Еще более путаной, крайне противоречивой и
непоследовательной была позиция Короленко в его отношении к Октябрьской
социалистической революции и гражданской войне.
Владимир Галактионович Короленко умер 25 декабря 1921 года.



x x x



В личности Короленко счастливо соединились замечательный рассказчик,
искусно владевший живописным словом, тонкий психолог, блестящий публицист,
темпераментный и неутомимый общественный деятель, гражданин-патриот,
отзывчивый, простой и скромный человек с кристально чистой и честной душой.
"Такие люди, как Короленко, редки и ценны", - писала еще в 1913 году
"Правда". Луначарский сказал о нем: "Трудно представить себе более
благородный человеческий облик, чем фигура Владимира Галактионовича
Короленко". Короленко как прогрессивного писателя высоко ценил Владимир
Ильич Ленин. Великую заслугу Короленко перед Россией и ее народом Горький
видел в том, что этот "большой и красивый писатель" своей культурной работой
помог разбудить "дремавшее правосознание огромного количества русских
людей".

Ф.И.Кулешов


 

Д. П. Святополк-Мирский - о творчестве Короленко

       Владимир Галактионович Короленко является бесспорно самым привлекательным представителем идеалистического радикализма в русской литературе. Если бы не было Чехова, он был бы первым среди прозаиков и поэтов своего времени. Он родился в 1853 г. в Житомире, главном городе Волыни, в то время наполовину польском. Его отец был судьей (в то время гражданский чиновник с правами, примерно, мирового судьи), мать -- польской дворянкой. В детстве Короленко не слишком хорошо понимал, какой он национальности, и читать по-польски выучился раньше, чем по-русски. Только после польского восстания 1863 г. семье пришлось сделать окончательный выбор; они стали русскими. В 1870 г. Короленко уехал в Петербург, стал студентом Технологического института, а затем -- Московской сельскохозяйственной академии, но не окончил ни одного из этих учебных заведений: его исключили за принадлежность к тайной политической организации. В 1879 г. он был арестован и сослан в северо-восточную Сибирь; несколько лет он прожил в отдаленном районе Якутии. В 1885 г. ему было разрешено вернуться в Россию и поселиться в Нижнем Новгороде. В том же году он опять появился на страницах литературного журнала* [Он печатался и до ссылки, но никогда не разрешал перепечатывать свои ранние вещи] с рассказом об якуте -- Сон Макара. В Нижнем он провел десять лет, и там были написаны почти все его лучшие рассказы. Он работал "на голоде" в 1891--1892 гг. и потом выпустил об этом книгу. В 1895 г. ему было разрешено вернуться в Петербург. В 1900 г. был избран почетным академиком, но отказался от этого звания в связи с известным инцидентом с Максимом Горьким (см. ниже). В 1900 г. переехал в Полтаву, где прожил до самой смерти. После смерти Михайловского он стал самой выдающейся фигурой среди народников. С 1895 г. почти забросил литературу и посвятил себя разоблачению несправедливостей, творившихся в судах и в полиции. После 1906 г. возглавил кампанию против военных судов и смертной казни. Единственное произведение последнего периода (и, может быть, его лучшее) -- нечто вроде автобиографии, История моего современника; первая часть вышла в 1910 г., остальные -- посмертно -- в 1922 г. В 1917 г. и позднее относился к большевикам враждебно, и последняя его публикация -- письма к Луначарскому, где большевики разоблачаются как враги цивилизации. Он умер в 1921 г. в Полтаве, которая в годы гражданской войны несколько раз переходила из рук в руки.

       Творчество Короленко очень типично для того, что в 80-е и 90-е годы считалось "художественным", в том особом смысле, о котором мы говорили. Оно полно эмоциональной поэтичности и картин природы, введенных по-тургеневски. Лирический элемент сегодня представляется несколько устарелым и неинтересным, и мы в большинстве, вероятно, предпочитаем его последнюю книгу, в которой он почти полностью освободился от "поэтичности". Но именно эта поэтичность пришлась по вкусу русской читающей публике лет тридцать-сорок назад. Время, создавшее славу Короленко, также оживило культ Тургенева. Хотя всем было известно, что Короленко радикал и революционер, все партии приняли его с равным восторгом. Независимый от партийной принадлежности прием, оказываемый писателям в 80-е гг., был знаком времени. Гаршин и Короленко были признаны классиками (меньшими, но классиками!) раньше, чем Лесков (который гораздо крупнее их, но родился в менее удачное время) получил хотя бы отдаленное признание. Поэтичность Короленко хоть и поблекла с годами, но первые его вещи все еще сохраняют часть своего очарования. Ибо даже эта его поэтичность поднимается над уровнем "миловидности", когда он описывает величественную северную природу. Северо-восток Сибири с его обширными необжитыми пространствами, короткими полярными днями и ослепительными снежными пустынями живет в его ранних рассказах во всей своей впечатляющей огромности. Он мастерски пишет атмосферу. Все, кто читал, помнят романтический остров с разрушенным замком и высокие, шумящие на ветру тополя в рассказе В дурном обществе. Но неповторимость Короленко -- в соединении поэтичности с тонким юмором и неумирающей верой в человеческую душу. Сочувствие к людям и вера в человеческую доброту характерна для русского народника; мир Короленко -- это мир, основанный на оптимизме, ибо человек по природе добр, и только дурные условия жизни, созданные деспотизмом и грубым эгоистическим капитализмом, сделали его таким, какой он есть, -- бедным, беспомощным, нелепым, жалким и вызывающим раздражение созданьем. В первом рассказе Короленко -- Сон Макара -- есть истинная поэзия, не только в том, как написан якутский ландшафт, но, главное, в глубочайшем и неистребимом авторском сочувствии к темному непросвещенному дикарю, наивно-эгоистичному и все-таки несущему в себе луч божественного света. Особенно прелестен короленковский юмор. В нем совершенно нет сатирических ухищрений. Он непринужденный, естественный, и есть в нем та легкость, которая у русских авторов встречается редко; в этом его превзошел только один, прекрасный и все еще недооцененный писатель Кущевский, который написал единственную книгу и умер от пьянства двадцати девяти лет от роду (1847--1876). У Короленко юмор нередко перевит с поэзией, как в прелестном рассказе Ночью, где дети ночью, в спальне, обсуждают захватывающий вопрос -- откуда берутся дети. Йом Кипур, со своим забавным древнееврейским дьяволом, представляет собой ту смесь юмора и фантазии, которая так прелестна в ранних рассказах Гоголя, но краски Короленко мягче и спокойнее, и, хотя в нем нет и грамма творческого богатства его великого земляка, он превосходит его теплотой и человечностью. Самый чисто юмористический из его рассказов -- Без языка (1895) -- повествует о трех украинцах-крестьянах, эмигрировавших в Америку, не зная ни слова ни на одном языке, кроме своего собственного. Русская критика называла этот рассказ диккенсовским, и это справедливо в том смысле, что у Короленко, как и у Диккенса, нелепость, абсурдность персонажей не мешает читателю их любить.

       Последняя вещь Короленко -- его автобиография, явно рассказ о собственной жизни, необыкновенно точный и правдивый, но который он, из какой-то сверхщепетильности, назвал историей не своей, но своего современника. Она менее поэтична, чем его первые вещи, она никак не приукрашена, но там очень сильны два главных качества короленковской прозы -- юмор и человечность. Мы встречаем там прелестные картины жизни полупольской Волыни; видим его отца, щепетильно-честного, но своенравного. Он вспоминает свои первые впечатления -- деревня, школа, великие события, свидетелем которых он стал, -- освобождение крестьян и польское восстание. Он показывает нам необыкновенно живые фигуры чудаков и оригиналов -- пожалуй, их портреты удались ему лучше всех прочих. Это, конечно, не сенсационная книга, но это восхитительно спокойная история, рассказанная старым человеком (ему было всего пятьдесят пять лет, когда он ее начал, но что-то от "дедушки" всегда присутствовало в образе Короленко), у которого времени много, и он рассказывает охотно и с удовольствием, оживляя память о том, что было пятьдесят лет назад.
 

Анатолий Федорович Кони. В.Г.Короленко и суд

      [ Статьи и воспоминания о писателях]



   Кончина Владимира Галактионовича Короленко вызвала ряд некрологов и
воспоминаний, в которых всесторонне и ярко обрисовывается образ этого
высокоталантливого писателя, из произведений которого настойчиво и
"проникновенно" звучат - призыв к человеколюбию, к уважению человеческой
личности и к свободе и нежная, глубокая любовь к чудесно описываемой
природе. Но в них почти совершенно умалчивается про участие Короленко в
так называемом Мултанском деле, которому он посвятил много труда и энергии
во имя торжества справедливости. Хочется напомнить об этой его
деятельности, которая дорисовывает благородную и возвышенную в своих
стремлениях личность усопшего.
   В 1894 году в округе Сарапульского окружного суда было возбуждено
следствие об одиннадцати крестьянах села Старый Мултан, обвиняемых в
убийстве нищего Матюнина с целью приношения его внутренностей в жертву
языческим богам. Из преданных Сарапульскому окружному суду присяжными
признаны виновными семь подсудимых, приговоренных к каторжным работам.
Рассмотрев принесенную на этот приговор кассационную жалобу, сенат нашел,
что при производстве дела было нарушено равноправие сторон и, вопреки
требованию закона, допущены показания свидетелей "по слуху", - и отменил
состоявшийся приговор, передав дело для слушания в Елабугу. Там тоже
последовало обвинительное решение присяжных заседателей, состоявшееся при
целом ряде нарушений, препятствовавших всестороннему рассмотрению и
правильному разрешению вопроса о действительном существовании
человеческого жертвоприношения у вотяков, как двигающего побуждения
обвиняемых. На это решение была опять принесена кассационная жалоба
защитника подсудимых. Рассмотрение ее состоялось 22 декабря 1895 года при
большом стечении публики.
   Ввиду важности этого дела и повторности нарушений, шедших вразрез с
истинными целями правосудия, я высказал в моем обер-прокурорском
заключении, что нарушения, допущенные при ведении уголовных дел в суде,
представляют особую важность в тех случаях, где суду приходится иметь дело
с исключительными общественными и бытовыми явлениями и где вместе с
признанием виновности подсудимых судебным приговором установляется и
закрепляется, как руководящее указание для будущего, существование
какоголибо мрачного явления в народной или общественной жизни,
послужившего источником или основанием для преступления. Таковы дела о
новых сектах, опирающихся на вредные или безнравственные догматы и учения;
дела о местных обычаях, приобретающих, с точки зрения уголовного дела,
значение преступления, как, например, насильственный увод девиц для брака,
родовое кровомщение и т. п.; таковы дела об организованных обществах для
систематического истребления детей, принимаемых на воспитание, дела о
ритуальных убийствах и человеческих жертвоприношениях и т. д. В этого рода
делах суд обязан с особой точностью и строгостью выполнить все предписания
закона, направленные на получение правосудного решения, памятуя, что
приговор его является не только решением судьбы подсудимого, но и точкой
опоры для будущих судебных преследований и вместе с тем доказательством
существования такого печального явления, самое признание которого судом
устраняет на будущее время сомнение в наличности источника для известных
преступлений исключительно бытового и религиозного характера в той или
другой части населения.
   Усматривая в деле четыре коренных нарушения в разных стадиях процесса,
разобрав их подробно и указав на полное неприличие представленного сенату
объяснения председательствующего о том, что принесение в жертву языческим
богам Матюнина отрицается только бывшим на суде представителем прессы,
корреспондентами да защитником, домогающимися во что бы то ни стало
полного оправдания всех подсудимых, которого они, может, когда-нибудь и
добьются, я предложил сенату вторично кассировать приговор по Мултанскому
делу и передать его для нового рассмотрения в Казанский окружной суд.
   Одновременно с этим меня посетил Владимир Галактионович (это была
первая наша встреча в жизни; последующие были лишь в первых заседаниях
разряда изящной словесности в Академии наук), причем он объяснил мне, что
следил за этим делом ввиду его общественного значения с самого его
возникновения, и рассказал, с какой предвзятой односторонностью велись по
нему и предварительное и судебное следствия, как забывал обвинитель свою
обязанность "не представлять дело в одностороннем виде, извлекая из него
только обстоятельства, уличающие подсудимого, и не преувеличивая значения
имевшихся в деле доказательств и улик или важности рассматриваемого
преступления", что определенно предписывается Судебными уставами, и как он
возбуждал племенные страсти, начав свою речь с указания на
"общеизвестность" извлечения евреями необходимой для ритуала крови
убиваемых христианских младенцев и кончив напоминанием присяжным, что
оправдательным приговором они укажут тысячам вотяков на возможность
продолжать и впредь свои человеческие жертвоприношения. Все сообщенные мне
Короленкой данные должны были войти в подробный отчет, в составлении
которого он принимал живейшее участие и который появился в печати в Москве
в 1896 году. В нашей беседе он сообщил мне, что хочет принять на себя
участие в защите подсудимых при разбирательстве дела в Казани, что им и
было осуществлено, по современным отзывам, с большим знанием дела и
свойственной ему теплотою и силой слова. Подсудимые были оправданы, но
поднятая против вотяков травля прекратилась не тотчас, о чем
свидетельствует следующее письмо Короленки ко мне:

   "Многоуважаемый Анатолий Федорович.

   Вы принимали такое выдающееся участие в юридической стороне известного
Мултанского дела, что, вероятно, Вас не может не интересовать и другая его
сторона, ставшая в последнее время вновь предметом обсуждения общей
прессы. На X съезде естествоиспытателей и врачей, а затем в отдельном
издании вятский священник Н. Н. Блинов выступил с новыми якобы
доказательствами существования человеческих жертвоприношений в вотской
среде. "Московские ведомости", "Новое время" и другие издания,
занимающиеся травлей инородцев вообще, - тотчас же, конечно, примкнули к
взглядам, высказанным Н. Н. Блиновым. Прилагаемые при этом две статьи,
кажется, достаточно раскрывают характер этой "ученой работы". Глубочайшее
невежество, грубые искажения печатных текстов и крайнее, почти ребяческое,
легковерие к тем самым "толкам и слухам", которые так трудно было
разоблачать во время процесса и которые, однако, были в конце концов
разоблачены, - таковы черты этой работы, прекрасно дополняющей
инквизиционную картину. Это - теория той практики, которой держалась
полиция и, к сожалению, также судебные власти в этом деле.
   Но здесь есть одна сторона, которая особенно интересна и которую я
старался по мере сил (и цензурной терпимости) подчеркнуть в обеих статьях
(так как не имею оснований скрывать от Вас, что и вторая статья,
подписанная "П. Зырянов", - тоже написана мною). А именно: во время
Мултанского дела обвинитель Раевский утверждал, что только благодаря
взяточничеству прежних судов человеческие жертвоприношения оставались
нераскрытыми.
   Н. Н. Блинов утверждает, что в начале Мултанского дела в том же уезде,
стане и участке, значит, те же власти, покрыли опять заведомое убийство.
Было ли это в начале дела или в конце его (как сначала предположил я) -
безразлично. Факт все-таки остается: те же власти (в том числе и
обвинитель Раевский?!) повинны в покрытии заведомого убийства, что, по
словам докладчика, "обошлось не дешево" вотякам. И это напечатано в
"Вятке", значит, процензуровано администрацией, и самая книга продается в
"Вятском статистическом губернском комитете", то есть опять-таки в
учреждении официальном. Но ведь это значит, что в покрытии
"жертвоприношения" или иного убийства повинна уже вся и высшая
администрация, которая не может же не знать того, что так недавно
совершилось в губернии (и теперь оглашается печатью), - и, однако, не
возбуждает и теперь никакого дознания о виновных в убийстве и в сокрытии
оного за взятку! По-моему, это самая изумительная черта этого дела.
   Разумеется, будет не особенно трудно разоблачить сказки, вновь
повторяемые Н. Н. Блиновым, но роль полиции и товарища прокурора Раевского
в этих действительно темных делах, к сожалению, разоблачить гораздо
труднее, хотя печать и пыталась сделать что могла. Но, конечно, она не
могла почти ничего.
   Впрочем, простите это излишнее многоглаголание и примите уверение в
искреннем моем уважении.

   1898, 6/XI

   Спб., Пески, 5-я ул., д. 4.

   Вл. Короленко".


   Вторичная отмена обвинительного приговора по делу вотяков возбудила в
петербургских официальных сферах значительное неудовольствие. При первом
служебном свидании со мною министр юстиции Муравьев выразил мне свое
недоумение по поводу слишком строгого отношения сената к допущенным судом
нарушениям и сказал о том затруднительном положении, в которое он будет
поставлен, если государь обратит внимание на то, что один и тот же суд по
одному и тому же делу два раза поставил приговор, подлежащий отмене. А что
такой вопрос может быть ему предложен, Муравьев заключил из того, что
Победоносцев, далеко не утративший тогда своего влияния, никак не может
примириться ни с решением сената вообще, ни в особенности с тем местом
моего заключения, где я говорил, что признание подсудимых виновными в
человеческом жертвоприношении языческим богам должно быть совершено с
соблюдением в полной точности всех форм и обрядов судопроизводства, так
как таким решением утверждается авторитетным словом суда не только
существование ужасного и кровавого обычая, но и неизбежно выдвигается
вопрос, были ли приняты достаточные и целесообразные меры для выполнения
Россией, в течение нескольких столетий владеющей Вотским краем, своей
христиански-культурной просветительной миссии. "Я думаю, - сказал я ему, -
что в этом случае ваш ответ может состоять в простом указании на то, что
кассационный суд установлен именно для того, чтобы отменять приговоры,
постановленные с нарушением коренных условий правосудия, сколько бы раз
эти нарушения ни повторялись, примером чему служит известное дело Гартвиг
по обвинению в поджоге, кассированное три раза подряд". В этом же смысле
высказывался при встрече со мною Плеве.
   На месте вторичная отмена приговора, и в особенности мотивы сенатского
решения, произвела, как видно из письма Короленки, большое впечатление.
Председатель суда выехал в Петербург для каких-то оправданий перед
министром юстиции, был, по словам Муравьева, очень расстроен и хотел быть
у меня, чтобы "разъяснить мне всю правильность действий суда по этому
делу", но, к моему удовольствию, не привел свое намерение в исполнение,
избавив меня от необходимости в частной беседе высказать ему мое мнение
вне официальной сдержанности и условности.
   С сочувствием и с глубоким уважением к памяти покойного Владимира
Галактионовича вспоминаю я его живое и проникнутое предвидением участие в
Мултанском деле, заставлявшее его справедливо тревожиться за пагубный
прием разрешения бытовых и племенных вопросов путем судебных приговоров и
за обращение суда в орудие для Достижения чуждых правосудию целей, поэтому
я испытал особое удовольствие, получив от него вскоре после исполпившегося
пятидесятилетия моей общественно-служебной деятельности нижеследующее
письмо:


   "Полтава. 8 октября 1915 г
   Глубокоуважаемый Анатолий Федорович.

   Позвольте мне, отсталому провинциалу, присоединить к многочисленным
голосам, приветствовавшим Вас в Вашу годовщину, и мой несколько запоздалый
голос. Есть много сторон Вашей работы на почве русского правосудия,
вызывающих уважение и благодарность. Мне лично по разным причинам пришлось
особенно сильно почувствовать в Вас защитника вероисповедной свободы. В
истории русского суда до высшей его ступени - сената Вы твердо заняли
определенное место и устояли на нем до конца. Когда сумерки нашей
печальной современности все гуще заволакивали поверхность судебной России,
- последние лучи великой реформы еще горели на вершинах, где стояла группа
ее первых прозелитов и последних защитников. Вы были одним из ее виднейших
представителей; теперь, в дни ритуальных процессов и темных искажений
начал правосудия, трудно разглядеть эти проблески. Хочется думать, однако,
что закат ненадолго расстался с рассветом. Желаю Вам увидеть новое
возрождение русского права, в котором Россия нуждается более, чем когда бы
то ни было.

   Искренне Вас уважающий Ел. Короленко"




Комментарии: В. Г. Короленко и суд


   Очерк написан вскоре после смерти Короленко в декабре 1921 г.
   Печатается по т. 5 "На жизненном пути".
   Мултанское дело прочно связало имена Кони и Короленко. Объективно
деятельность их была направлена против разжигания "племенных страстей",
межнациональной розни между русским народом и другими народами,
населяющими Поволжье, на что рассчитывали устроители этого позорного
процесса. Опасность разжигания, по выражению Кони, "национальной,
племенной и религиозной исключительности" отлично поняли оба. Как зловещее
дело мултанских крестьян-вотяков (1894 - 1896), так и позднейший
пресловутый процесс над Бейлисом - скромным приказчиком кирпичного завода
в Киеве (1913) выходили далеко за пределы "тяжких испытаний", которым
подверглись в том и другом случае несправедливо обвиненные мужики-удмурты
и труженик-еврей. "Достоинство правосудия, - писал Кони, - подвергается
тяжкому испытанию по делу Бейлиса, которое вырывает еще глубже пропасть
между евреями и русскими и вместо единственно возможного сближения и
ассимиляции ведет к ожесточению и затаенному мщению" (Собр. соч. - Т. 8. -
С. 281 - 282).
   А. П. Чехов писал в 1898 г. знакомому: первыми должны "поднять тревогу
лучшие люди, идущие впереди нации"; к таким Чехов относил Кони и
Короленко. "Вспомните Короленко, - напоминал он в том же письме, - который
защищал мултанских язычников и спас их от каторги".
   М. Горький отмечал: "Мултанское жертвоприношение, процесс не менее
позорный, чем дело Бейлиса, принял бы еще более мрачный характер, если бы
В. Г. Короленко не вмешался в этот процесс, не заставил бы прессу обратить
внимание на идиотское мракобесие самодержавной власти".
   Перипетии Мултанского дела нашли отражение в цикле очерков В. Г.
Короленко "Мултанское жертвоприношение", печатавшихся в 1895 - 1898 гг. в
газете "Русские ведомости" и в журнале "Русское богатство", все 10 очерков
включены были автором в Полное собрание сочинений (Пг., 1914. - Т. 4), а
также вошли в т. 9 десятитомного Собрания сочинений писателя,
издававшегося в 50-х гг. Из последних изданий - ем, однотомник В.
Короленко "Война пером" (М., 1988), составитель М. А. Соколова (вошли три
очерка). История процесса освещена также в книге Г. М. Миронова
"Короленко" (М., 1962. - "ЖЗЛ"), глава "Света, больше света на это темное
дело!".

   С. 217. Все упоминаемые города и населенные пункты относились к
тогдашней Казанской губернии.

   С. 218. вторично кассировать... - кассационное заключение от 22 декабря
1895 г. Включено Кони в состав его книги речей, статей, сообщений,
публикаций "За последние годы" (Спб., 1898. - 2-е изд.). Короленко обильно
цитировал его в очерке "Решение сената по Мултанскому делу", (Русское
богатство. - 1896. - Э 1). Вошло в том 3 Собрания сочинений.

   меня посетил Владимир Галактонович - в середине ноября 1895, г
   
   последующие... в Академии наук. - Короленко, Кони, Чехов, Вл. Соловьев
стали почетными академиками в начале 1900 г. Летом 1902 г., протестуя
против отмены выборов М. Горького, Короленко и Чехов сложили с себя
почетные звания (переговоры состоялись в начале апреля, когда Короленко
приезжал в столицу). Несмотря на свою "холодность к Академии" (выражение
Кони в письме к П. Д. Боборыкину, тоже "почетному", весной 1902 г.),
слагать с себя почетное звание он не стал:
   одной из причин явилась та, что Кони опасался вторжения на
освободившиеся места "разных современных Сенковских и Булгариных" (письмо
к тому же Боборыкину. - Собр. соч. - Т. 8. - С. 183 - 184).
   Короленко очень тепло относился к Кони, высоко ставя его неустанную
борьбу в защиту гражданских прав простого человека, близкую ему самому. 28
октября 1905 г. в прогрессивной газете "Полтавщина" писатель поместил
статью "Два юриста", в которой его сердечное отношение к Кони проявилось в
полной мере. См. отрывок: Кони А. Ф. Воспоминания о писателях. - Л., 1965.
- С. 367.

   С. 219. в Москве в 1896 году. - Отчет был опубликован сначала осенью
1895 г. в "Русских ведомостях", в начале следующего - под заглавием "Дело
мултанских вотяков, обвиняемых в принесении человеческой жертвы языческим
богам" отдельной брошюрой; в числе записчиков и составителей книги был
Короленко, он же отредактировал ее и снабдил примечаниями.

   С. 219. в защите подсудимых... - Короленко выступил на процессе дважды;
его речи, проникнутые горячей верой русского писателя в невозможность
жертвоприношения в среде простого деревенского люда, третируемого как
инородцы и язычники, произвели неизгладимое впечатление. Короленко
произнес вторую речь со слезами, и публика отвечала тем же; оправдательный
вердикт был встречен рыданиями и аплодисментами.

   С. 220. Раевский Н. И. - товарищ прокурора Сарапульского окружного
суда, один из устроителей "дела" против удмуртов.

   Муравьев Н. В. - министр юстиции в 1894 - 1905 гг.
   
   С. 221. Плеве В. К. - юрист, министр внутренних дел и шеф жандармов
(1902 - 1904); крайний реакционер, сторонник жестоких расправ с
революционерами; казнен эсерами.



   Составление, вступительная статья и примечания Г. М. Миронова и Л. Г.
Миронова

   Художник М. 3. Шлосберг

   Кони А. Ф.

   К64 Избранное/Сост., вступ. ст. и примеч. Г. М. Миронова и Л. Г.
Миронова. - М.: Сов. Россия, 1989. - 496 с.


   В однотомник замечательного русского и советского писателя, публициста,
юриста, судебного оратора Анатолия Федоровича Кони (1844 - 1927) вошли его
избранные статьи, публицистические выступления, описания наиболее
примечательных дел и процессов из его богатейшей юридической практики.
Особый интерес вызывают воспоминания о деле Веры Засулич, о литературном
Петербурге, о русских писателях, со многими из которых Кони связывала
многолетняя дружба, воспоминания современников о самом А. Ф. Кони. Со
страниц книги перед читателем встает обаятельный образ автора, истинного
российского интеллигентадемократа, на протяжении всей жизни превыше всего
ставившего правду и справедливость, что и помогло ему на склоне лет
сделать правильный выбор и уже при новом строе отдать свои знания и опыт
народу.

4702010101-251
   К --------------- 80-89 PI
   М-105(03)89

ISBN 5-268-00133-7




   Анатолий Федорович Кони
   ИЗБРАННОЕ

   Редактор Т. М. Мугуев
   Художественный редактор Б. Н. Юдкин
   Технические редакторы Г. О. Нефедова, Л. А. Фирсова
   Корректоры Т. А. Лебедева, Т. Б. Лысенко

   ИБ Э 5304


   Сдано в набор 02.02.89. Подп. в печать 14.09.89. Формат 84Х108/32.
Бумага типографская Э 2.
   Гарнитура обыкновенная новая. Печать высокая. Усл. печ. л. 26,04. Усл.
кр.-отт. 26,04. Уч.- изд. л. 30,22. Тираж 750000 экз. (5-й завод
620001-750000 экз.) Зак. 2995 Цена 5 р. 40 к.
   Изд. инд. ЛХ-245.
   Ордена "Знак Почета" издательство "Советская Россия" Госкомиздата
РСФСР. 103012, Москва, проезд Сапунова, 13/15.
   Калининский ордена Трудового Красного Знамени полиграфкомбинат детской
литературы им. 50-летия СССР Госкомиздата РСФСР. 170040, Калинин, проспект
50-летия Октября, 46.



   OCR Pirat

 

В. Г. Короленко и Г. В. Плеханов (К истории переписки)

      Русская литература. 1971. No 1.
       OCR Бычков М. Н.
       
       Отношение В. Г. Короленко к Г. В. Плеханову складывалось не только под воздействием его работ1 и острой полемики публицистов журнала "Русское богатство" с марксистами, но и на основе сведений, полученных им от людей, хорошо знавших Плеханова. Среди них были: С. М. Степняк-Кравчинский, которого писатель навестил в Лондоне в 1893 году, русский эмигрант доктор В. С. Ивановский, живший в Тульче, постоянный корреспондент Короленко и Плеханова К. Доброджану-Гереа (К. А. Кац). В заметке Р. М. Плехановой "Для моих воспоминаний" Доброджану характеризуется как "большой приятель семьи Плехановых".2
       Плеханов в свою очередь внимательно следил за творческой и общественной деятельностью Короленко. Примечательно, что в мае 1897 года Плеханов получил из России интересное сообщение: "...есть надежда (еще секрет!), что Короленко сделается "нашим"".3 И хотя этого не случилось, все же было ясно, что Короленко занимает по отношению к марксистам иную позицию, чем другие сотрудники "Русского богатства".
       "Отец, мать и я, -- вспоминает С. В. Короленко, -- 27 января 1914 года выехали за границу к сестре, жившей с мужем, К. И. Ляховичем, на юге Франции. Отец был болен, утомлен недавно закончившимся делом Бейлиса, на нем лежал большой труд по подготовке первого полного собрания его сочинений, выпускавшегося "Нивой". Он надеялся за границей отдохнуть и найти силы для работы. Мы поселились в Тулузе, два месяца провели в Болье, близ Ниццы. Отец много занимался, исправлял, как это он всегда делал для нового издания, первоначальный текст, порой коренным образом переделывал не удовлетворявшие его страницы, получая и отправляя обратно авторскую корректуру. Эта напряженная работа занимала целиком его время и внимание. Тихая, уединенная жизнь, которую он вел, лишь иногда оживлялась встречами с русскими друзьями. Здесь, живя близ Ниццы, Короленко виделся со старым своим другом Добруджану Гереа, лидером румынских социалистов, с Кропоткиным и Плехановым".4
       К сожалению, мы не располагаем дневниковыми заметками, которые Короленко делал во время своего пребывания за границей, а также записками Плеханова к нему и другими свидетельствами их встреч и бесед, -- все они пропали в Сербии во время обратного пути писателя на родину. Поэтому обнаруженные в архиве Дома Плеханова два письма и открытка, посланные Короленко Плеханову, являются в настоящее время едва ли не единственным прямым отзвуком их личного знакомства.
       "Короленко относился к нашим эмигрантам, -- рассказывал С. Д. Протопопов, ездивший вместе с писателем за границу еще в 1893 году, -- очень сердечно, часто задумывался, как бы тому или другому помочь; жалел, что они оторваны от родины, что им среди чужих и трудно и одиноко".5 Очевидно, с таким же чувством писатель ехал и к Плеханову, визиту к которому он придавал большое значение. Это была наиболее важная из его заграничных встреч 1914 года. Тогда, кроме Плеханова, он посетил знаменитого (семидесятидвухлетнего) анархиста П. А. Кропоткина, поселившегося в Бордигере, и революционера-народника М. Ф. Фроленко, свыше двадцати лет проведшего в заключении в Петропавловской и Шлиссельбургской крепостях и теперь жившего в Ницце.
       Незадолго до встречи с Короленко Плеханов ждал к себе в гости К. Доброджану-Гереа. 5 марта он писал жене из Ниццы: "Телеграфируй сюда, если приедет Доброджану".6 По воспоминаниям дочери Плеханова Л. Г. Савурэ, в первый раз Короленко приехал к ним в Сан-Ремо как раз вместе с Кропоткиным и Доброджану, "Каждый из них по-своему красив, значителен. Помню, как их радостно встречали. Короленко жил тогда в Bordighera -- маленьком городке вблизи от San-Remo и на берегу Средиземного моря", -- ответила на мой запрос Л. Г. Савурэ.
       Месяцем раньше Короленко имел беседу с группой соотечественников в Ницце. Вот как описывает эту встречу в цветущем саду отеля "Родной угол" Ек. Леткова: "...мы сейчас же заговорили все о том же, о чем говорят русские интеллигенты за границей: о нашей несчастной родине, об ее бедах, о диких расправах, о бесчисленных жертвах... Мы забыли и про Ниццу, и про цветы, и про пальмы, а говорили о стачках, об арестах и высылках..."7 Встречи с Плехановым по своему содержанию вряд ли составляли исключение. Однако разговоры не ограничились только политическими вопросами.
       Как известно, Плеханов был большим любителем искусств. Путешествия по старым городам, знакомство с их архитектурой, посещение музеев -- все это доставляло ему огромное удовольствие. Во время одной из встреч Плеханов и Короленко обменялись впечатлениями об Италии и местах, где они жили, -- Сан-Ремо и Бордигере.
       4 мая8 писатель напомнил Плеханову о его желании осмотреть вместе с ним Сан-Ремо: "Многоуважаемый Георгий Валентинович, мы с вами как-то говорили о том, чтобы пойти в старый город с кем-нибудь сведущим и осмотреть его основательно. Я представляю себе так, чтобы войти туда втроем, вчетвером, компанией, не привлекающей ничьего особого внимания, осмотреть все, достойное осмотра, побывать в кабачках и т. д. Если у Вас такой человек найдется и если не пропала охота, то сообщите телеграммой два слова: такой-то день, такой-то час, -- и я приеду. Жму руку... Если Вам почему-нибудь нельзя, -- то, конечно, оставим. Тогда я как-нибудь устроюсь..." 9
       Плеханов выразил желание навестить Короленко в Бордигере, на что писатель ответил 5 мая:
       
       "Значит жду в четверг. Адрес мой Hotel "Londres".

    Вл. Короленко
       
       В четверг хотел ко мне приехать Винавер.10 Но только не ранним утром".11
       "Отец, -- сообщила мне во втором своем письме Л. Г. Савурэ, -- поехал к Короленко в Бордигеру, и они с ним посетили живописную старую деревню над Бордигерой, где жили еще потомки морских пиратов, которые, говорят, никогда не начинали партию в карты, не положив ножи под стол. Кажется, они вместе побывали в старом Сан-Рехмо, тоже очень живописном. Ходило еще много легенд о набегах сарацин на эти места".
       Старый Сан-Ремо Короленко осматривал уже перед отъездом в Тулузу. 9 мая он писал жене: "...сегодня (суббота) к 12-ти часам еду в С. Ремо".12 В тот же день он уведомил свою сестру М. Г. Лошкареву: "Я сегодня еду в С. Ремо осматривать "старый город" (оч<ень> интересно)".13 Короленко делился своими впечатлениями от этой поездки с А. Г. Горнфельдом: "Сейчас (собств. вчера) вернулся с Ривьеры (семья вернулась в Тулузу раньше). Неделю вояжировал один. Был в Бордигере, Сан-Ремо, Monte-Carlo... и у Винавера в Cap d'Ail. В С.-Ремо бродил часа 3 1/2 в старом городе (Citta vecchia). Замечательны эти остатки старых поселений (вроде искусственных пещерных), в которых живут и теперь. Но никаких особенностей, кроме топографических, архитект. и гигиенических в них нет. Просто некоторая жилищная инерция, которая продержалась века".14
       Вернувшись в Россию, Короленко продолжал с интересом следить за выступлениями Плеханова. Он живо откликнулся на слухи о согласии Плеханова сотрудничать в газете "Русская воля", а затем на его отказ от участия в этом органе.15
       Война помешала развитию более тесных взаимосвязей Короленко и Плеханова. Однако писатель все же сделал попытку "напомнить" о себе. 17 (30) января 1917 года Короленко написал Плеханову:
       
       "Многоуважаемый Георгий Валентинович. Не удивляйтесь неожиданному получению моей давно вышедшей брошюрки "Отошедшие" (если Вы ее получите). Конечно, мне приятно напомнить Вам хоть таким образом о себе и получить хоть коротенькие сведения о Вашем здоровье. Но признаюсь, что тут у меня есть и другой умысел. В наших газетах пишут, что 2-го декабря состоялось какое-то постановление по почтовой части, воспрещающее пересылку в некоторые страны печатных произведений. Между тем провинциальные почты продолжают принимать бандероли. Вот мне очень любопытно проверить: что это за странность. Буду Вам очень признателен известить меня о получении или неполучении этой брошюрки. А кроме того, конечно, пусть она напомнит Вам о Вашем госте в Сан-Ремо. Сколько с тех пор прокатилось событий! И как это кажется давно! Шлю привет Вам и Вашей семье. Авдотья Семеновна тоже шлет поклон и пожелания здоровья. Всего хорошего.

    Вл. Короленко.
       Полтава, М.-Садовая, д. No 1".16
       
       Обнаружить ответ Плеханова не удалось. Возможно, письмо затерялось в дороге вследствие цензурной волокиты военного времени.
       После возвращения в Россию в апреле 1917 года Плеханов жил в Петрограде и потому не мог встречаться с полтавцем Короленко. Но тот вновь подал о себе весть. Короленко был одним из тех, кто подписал посланное Плеханову приглашение участвовать в создании "Дома-музея в память борцов за нашу свободу".17
       
       1 Так, в письме к Н. К. Михайловскому от 13 января 1894 года В. Г. Короленко упоминает книгу Г. В. Плеханова "К вопросу о развитии монистического взгляда на историю": "Купили мы здесь книжицу Бельтова..." (В. Г. Короленко. Письма. 1888--1921. Изд. "Время", Пб., 1922, стр. 47).
       2 Архив Дома Плеханова, АП. 13. 13, No 11473.
       3 Там же, В. 414. 2, No 3296.
       4 С. В. Короленко. Книга об отце. Изд. "Удмуртия", Ижевск, 1968, стр. 253.
       5 В. Г. Короленко в воспоминаниях современников. Гослитиздат, М.--Л,, 1962, стр. 195.
       6 Архив Дома Плеханова, А. 92. 186, No 11571.
       7 В. Г. Короленко. Жизнь и творчество. Изд. "Мысль", Пб., 1922, стр. 78.
       8 В. Г. Короленко ошибся, датировав это письмо 4 апреля, так как его семья (об ее отъезде говорится в письме, отрывок из которого мы публикуем) уехала в Тулузу в начале мая, о чем он и сообщил 11 мая А. Г. Горнфельду (см.: Письма В. Г. Короленко к А. Г. Горнфельду. Изд. "Сеятель", Л., 1924, стр. 111).
       9 Архив Дома Плеханова, В. 229. 1, No 2429.
       10 Винавер Максим Моисеевич (1863--1926) -- один из основателей партии кадетов, по профессии адвокат. Депутат 1-й Государственной думы от Петербурга. В 1919 году эмигрировал в Париж.
       11 Архив Дома Плеханова, В. 229. 2, No 2430.
       12 Рукописный отдел Государственной библиотеки СССР им. В. И. Ленина, кор. II. 4.20.
       13 Там же, ф. 135. II. 7. 19.
       14 Письма В. Г. Короленко к А. Г. Горнфельду, стр. 111-112.
       15 См. письма В. Г. Короленко к М. Горькому (А. М. Горький и В. Г. Короленко. Переписка, статьи, высказывания. Гослитиздат. М., 1957, стр. 77-78 и П. С. Ивановой (В. Г. Короленко. Письма к П. С. Ивановской. Изд. политкаторжан. М., 1930, стр. 218).
       16 Архив Дома Плеханова. В. 229. 3, No 2431.
       17 "Русская воля", 1917, No 61, 13 апреля, стр. 3.
 

БИОГРАФИЯ, Короленко Владимир Галактионович.

 Короленко Владимир Галактионович (1853, Житомир - 1921, Полтава) - писатель, общественный деятель.

БИОГРАФИЯ, Короленко Владимир ГалактионовичСын уездного судьи. Учась в гимназии, увлекся рус. классической лит-рой, мечтал стать адвокатом, чтобы защищать обездоленных, но, не имея права поступить в ун-т после реальной гимназии и средств, чтобы потратить год на занятия для сдачи экзаменов экстерном, он в 1871 стал учиться в Технологическом ин-те в Петербурге, а в 1874 перешел в Петровскую академию под Москвой. Здесь Короленко увлекся народническими идеями, участвовал в студенческом движении, в 1876 был исключен и выслан в Кронштадт.

В 1877 Короленко смог приехать в Петербург и поступить в Горный ин-т, но вскоре оставил мысль о высшем образовании.

В 1879 без суда, по подозрению в связях с народниками был сослан в Вятскую губ. Неустанная борьба Короленко с властями за соблюдение ими же установленной законности только усугубляла его положение, но и после 6 лет тюрем и ссылок он боролся за справедливость, живя по своей любимой пословице: "Делай, что должно, и пусть будет, что будет".

В 1881 Короленко отказался присягать Александру III и был сослан в Якутию.

В 1885 - 1886 жил в Нижнем Новгороде, активно сотрудничал в либеральной прессе, получив известность сроими рассказами, неоднократно переиздаваемыми, Короленко познакомился с Л.Н. Толстым, А.П. Чеховым, Н.К. Михайловским и др. Настроенный к правительству оппозиционно, Короленко выступал со страстными очерками против произвола властей, последовательно развивая демократические и гуманистические взгляды, участвовал в борьбе с голодом в 1891 - 1892.

В 1896 Короленко приехал в Петербург, .где стал одним из руководителей журн. "Русское богатство", выступал против национального угнетения, смертной казни, бесправия.

В 1914 вышло в свет его 9-томное собрание сочинений. Мечтая создать художественную летопись своего поколения, Короленко до конца жизни работал над "Историей моего современника". Считая себя "беспартийным социалистом", отнесся к Февральской рев. 1917, как к возможности демократического переустройства страны. Короленко в своих очерках "Война, отечество и человечество" выступил против "пораженцев" в войне, полагая, что только после освобождения национальной территории и заключения справедливого мира можно будет избежать "войны всех против всех". В.И. Ленин, прочитав это сочинение Короленко, сказал о нем: "Жалкий мещанин, плененный буржуазными предрассудками". Октябрьскую рев. Короленко не принял, полагая, что "сила большевизма всякого рода в демагогической упрощенности" и "возможная мера социализма может войти только в свободную страну". С началом гражданской войны выступал против "красного" и "белого" террора, ходатайствуя перед любыми властями о спасении жизни людей. Короленко осуждал раскулачивание и продразверстку, как безнравственное и безумное прекращение нормальных экономических отношений. Он требовал свободы слова, считая, что "лучше даже злоупотребления свободой, чем ее отсутствие". Короленко требовал отказа властей от невозможного в отсталой стране осуществления социализма и коммунизма, написав 6 безответных писем А.В. Луначарскому, назвавшему их автора "прекраснодушным Дон-Кихотом". Будучи тяжелобольным, категорически отказался от выезда за границу на лечение. Всей своей жизнью Короленко подтвердил данную ему современниками характеристику "нравственного гения".

Использованы материалы кн.: Шикман А.П. Деятели отечественной истории. Биографический справочник. Москва, 1997 г.

Короленко Владимир Галактионович (1853 - 1921), прозаик.

Короленко Владимир Галактионович, БИОГРАФИЯРодился 15 июля (27 н.с.) в Житомире в семье уездного судьи, честного и неподкупного человека, потому и не сделавшего карьеры. Детские годы Короленко прошли в Житомире, где он начал учиться в гимназии, но закончил гимназический курс уже в Ровно, куда отец был переведен по службе. Проза И.Тургенева, поэзия Н.Некрасова и статьи Н.Добролюбова стали причиной того, что впоследствии Короленко напишет: "Я нашел тогда свою родину, и этой родиной стала прежде всего русская литература".

В 1871 окончил гимназию с серебряной медалью и поступил в Петербургский технологический институт, но тяжелое материальное положение заставляет его уйти из института и искать себе средства к существованию. Работает корректором, чертежником.

В 1874 переезжает в Москву и поступает в Петровскую земледельческую и лесную академию. С большим интересом слушает лекции К.Тимирязева, активно участвует в студенческой жизни, то выступая против действий администрации, то организуя библиотеку запрещенных книг. В 1876 за подачу написанного им коллективного протеста студентов Короленко был исключен из академии и выслан в Вологодскую губернию, но с дороги возвращен и поселен под надзором полиции в Кронштадте.

В 1877 поступил в Петербургский горный институт, который тоже не удалось закончить. В 1879 был арестован по подозрению в связях с революционерами и отправлен в ссылку в город Глазов Вятской губернии, затем в Березовские Починки, откуда в 1880 по ложному обвинению в побеге переведен в Вышневолоцкую политическую тюрьму и выслан в Сибирь. С дороги (по выяснении ложности обвинения) был отправлен на жительство в Пермь. За отказ присягать Александру III был в 1881 сослан в Якутию, где провел три года.

В ссылке занимался крестьянским трудом, изучал быт и людей. Здесь по-настоящему проявился его литературный талант. Записи услышанных в Сибири историй, характерных выражений, наброски рассказов и повестей он обработал уже в Нижнем Новгороде, где с 1885 ему было разрешено поселиться после ссылки.

Первые рассказы были опубликованы в 1879 - 80 - "Эпизоды из жизни искателя", "Яшка", "Чудная". В 1882 - рассказ "Убивец", в 1883 - рассказ "Сон Макара". Впечатления сибирской жизни легли в основу многих рассказов, посвященных бродягам, каторжникам, "гулящим людям": "Соколинец" (1885), "Черкес" (1888) и др. В 1885 написан рассказ "В дурном обществе". Сибирская тема будет продолжена и в рассказах 1890-х годов: "Ат-Даван" (1892), "Марусина заимка" (1899).

Годы, проведенные в провинции после сибирской ссылки, - это годы расцвета его творчества, активной общественной деятельности, счастливой семейной жизни. В 1886 Короленко женился на А.Ивановской, родилась старшая дочь. В столичных журналах регулярно печатаются рассказы и очерки писателя.

Живя в Нижнем Новгороде, Короленко обошел и объездил волжские берега, заволжские леса, изучил и описал жизнь приокских мастеровых ("Павловские очерки", 1890) и керженских сектантов ("В пустынных местах", 1890), жителей маленьких городишек и деревень ("За иконой" и "На затмении", 1887; "Река играет", 1891; "Художник Алымов", 1896).

В 1893 писатель побывал в Америке на Всемирной выставке, а в 1895 написал рассказ "Без языка" о жизни украинского крестьянина-эмигранта в Америке.

В 1896 переехал в Петербург, где вместе с Н.Михайловским стал издавать народнический журнал "Русское богатство". В 1900 Академия наук избрала его почетным академиком по разряду изящной словесности, от чего Короленко отказался в 1902 вместе с Чеховым в знак протеста против отмены выборов Горького в Академию. В 1900-е появляются его уральские, крымские, румынские очерки: "У казаков", "В Крыму", "Наши на Дунае". В течение последних шестнадцати лет (1905 - 21) Короленко работал над мемуарами "История моего современника", опубликованными в 1922.

Литературно-критические взгляды писателя нашли отражение в его статьях и воспоминаниях о писателях: "Воспоминания о Чернышевском" (1890), "О Глебе Ивановиче Успенском" (1902), "А.П.Чехов" (1904), статьи о Л.Толстом (1908) и др.

Не все идеи Октября Короленко смог принять. Живя в Полтаве в годы гражданской войны и наблюдая, как она переходит из рук в руки, Короленко выступал против грабежей и погромов, ходатайствовал за арестованных большевиков, но не находил оправдания и ответному революционному террору.

В последние годы у него прогрессировала болезнь сердца, но он трудится: основывает колонии для сирот и беспризорных, участвует в помощи голодающим.

Смерть наступила от воспаления легких 25 февраля 1921 в Полтаве.

Использованы материалы кн.: Русские писатели и поэты. Краткий биографический словарь. Москва, 2000.

Короленко Владимир Галактионович (15 июля 1853, Житомир- 25 дек. 1921, Полтава).

Отец - уездный судья, мать - дочь польск, помещика. Учился в Петерб. технологич. ин-те (1871-74), затем в Петровской с.-х. академии (1874-76). В 1876 за участие в студенч. волнениях сослан в Кронштадт. В 1877 поступил в Петерб. горный ин-т. В 1879-81 находился в тюрьмах и ссылках. В 1881 за отказ от присяги Александру III сослан в Якут. обл. В 1885-96 жил под надзором полиции в Н. Новгороде, активно участвовал в либеральной оппозиции, сотрудничал в либеральных периодич. изданиях "Рус. Ведомости", "Сев.Вестник", "Нижегородские Ведомости". В 1895-1917 Короленко - один из офиц. издателей ж. "Рус. Богатство". В публицистике Короленко проводятся идеи правового гос-ва, последовательно осуждается пр-во за разжигание сословной ("диктатура дворянства" - очерки "В Голодный год", 1891-92) и нац. (статьи о "Мултанском деле". 1895-96, деле Бейлиса, 1911-13) розни. Участвовал в либеральном движении, считая себя "беспарт. социалистом". В период 1-й мир. войны Короленко занимал "патриотич." позицию, хотя и разошёлся с кадетской газ. "Речь" по вопросам аннексий и не одобрял "кадетскую воинственность".

Отношение к Февр. рев-ции 1917 выразил в выступлении 6 марта на митинге в Полтаве: "Монарх уходит - Россия остаётся... Будем же едины... враг ещё на нашей земле"; предостерегал от "насилий и" мести" (ПСС, т. 32, с. 99). 11 марта избран пред. митинга солдат Полтав. гарнизона и призвал их к единению с народом и сохранению спокойствия и дисциплины ("Рус. Ведомости", 1917, 14 марта). Депутаты от Нар.-соц. партии на проходившем в Полтаве 17 апр. съезде крестьян предложили Короленко выдвинуть его депутатом в Учред. Собр., он отказался, ссылаясь на нездоровье. 2-4 мая в газ. "Рус. Ведомости" напечатана его ст. "Падение царской власти. (Речь простым людям о событиях в России)", где Короленко указывал, что "царской власти уже нет места" в будущей России, и Учред. Собр., как некогда Земский собор, "установит будущую форму правления рус. гос-вом". подчёркивал, что "нужно много мудрости, чтобы прекратить внутри страны разногласия, опасные споры о власти и междоусобия". "пока родине грозит нашествие и гибель его молодой свободы". Статья выдержала в 1917 ок. 40 отд. изданий общим тиражом 600 тыс. экз. (см.: Негретов П.И., В.Г. Короленко. Летопись жизни и творчества. 1917-1921. М.. 1990, с. 20). В ст. "Война, отечество и человечество" ("Рус. Ведомости". 1917, 15-27 авг.) выступил против "пораженцев" и доказывал, что распространение убеждения, "что Родина не нужна, что она не дело всего народа. а только дело каких-нибудь классов", приведёт к анархии и "войне всех против всех".

Позиция Короленко по отношению к Окт. перевороту определялась его убеждением, что "сила большевизма всякого рода в демагогич. упрощённости" (Негретов, с. 29). 2 нояб. обратился с воззванием "Граждане, члены Совета рабочих и содд. деп.",в к-ром писал: "Я заявляю, что не признаю вашей власти, и обращаюсь к вам с братским призывом: остановитесь!.. Не обманывайте же граждан, солдат и народ. Никто кроме вас не покушается на свободу в нашем крае. Откажитесь от поддержки междоусобия и распада, и пусть дальше идёт братская работа над сложным делом созидания нового строя" (там же, с. 35). В раде статей протестовал против ограничения свободы печати, призывал "поставить интересы всего населения выше парт. борьбы". В ст. "Торжество победителей" Короленко, обращаясь к А.В. Луначарскому, писал: "Вы торжествуете победу, но эта победа гибельная для победившей с вами части народа, гибельная, быть может, и для всего русского народа в целом", поскольку "власть, основанная на ложной идее, обречена на гибель от собственного произвола" ("Рус. Ведомости", 1917, 3 дек.). 22 нояб. 1917 избран почётным пред. Полтав. к-та полит. Кр. Креста.

В период занятия Полтавы войсками укр. Центр. Рады и А.И. Деникина Короленко также выступал против террора и мести. 22 июня 1919 в интервью корреспонденту РосТА утверждал: "Основная ошибка Советской власти - это попытка ввести социализм без свободы... Социализм придёт вместе со свободой или не придёт вовсе" (Негретов, с. 111). В 1919-21, не имея возможности выступать в печати. Короленко обратился с серией писем к Луначарскому и пред. СНК УССР Х.Г. Раковскому, осн. содержание к-рых - протест против бессудных расправ ЧК.

Использованы материалы статьи Н.П. Соколова в кн.: Политические деятели России 1917. биографический словарь. Москва, 1993.

Полн. собр. соч., т. 1-51, Харьков. 1922-1929;

Воспоминания. Статьи. Письма. М.. 1988:

Письма A.3. Луначарскому, "Новый мир". 1988, N 10;

Письма Х.Г. Раковскому. "Вопросы истории", 1990, N 10.

Короленко В.Г., Книга об отце, Ижевск. 1968;

В.Г. Короленко в восломинаниях современников, М., 1962.

Негретов П.И. В.Г.Короленко: Летопись жизни и творчества. 1917 - 1921. М., 1990.
 

ВВЕДЕНИЕ К «ИСТОРИИ МОЕГО СОВРЕМЕННИКА» ВЛАДИМИРА КОРОЛЕНКО

«Эта струя литературы того времени, этот особенный двусторонний фон ее — взяли к себе мою разноплеменную душу… Я нашел тогда свою родину, и этой родиной стала прежде всего русская литература» (12),— говорит Короленко в воспоминаниях о своей жизни. Литература, которая стала для Короленко отечеством, родиной, национальностью и украшением которой стал он сам, по истории своей — единственная в своем роде.

Целые столетия, в средние века и в новое время вплоть до последней трети XVIII века в России царили темная ночь, кладбищенская тишь, варварство. Никакого сформировавшегося письменного языка, никакого собственного стихосложения, никакой научной литературы, никакой книготорговли, никаких библиотек, никаких журналов, никаких центров духовной жизни. Гольфстрим Ренессанса, омывший своим течением страны Европы и словно по волшебству породивший цветущий сад мировой литературы, будоражащие бури Реформации, жаркое дыхание философии XVIII века — все это никак не затронуло Россию. Царская империя не имела еще никаких органов, способных уловить лучи света западной культуры, никакой собственной духовной почвы, могущей воспринять ее семена. Скудные памятники литературы той поры своей чужеродной уродливостью напоминают сейчас предметы искусства Соломоновых островов или Новых Гебрид; между ними и искусством Запада, как кажется, нет никакого духовного родства, никакой внутренней связи.

А затем происходит нечто подобное чуду. После нескольких робких порывов в конце XVIII века к созданию национального духовного движения молнией вспыхивают наполеоновские войны; глубочайшее унижение России впервые пробуждает в царской империи национальное сознание, а позже триумфы коалиции, которые приведут русскую интеллигентную молодежь на Запад, в Париж, в сердце европейской культуры, дают ей соприкоснуться с новым миром.

И тут словно внезапно расцветает русская литература, которая прямо в готовом виде, отливая блеском оружия, рождается, как Минерва из головы Юпитера,— собственная, национальная форма искусства, язык, сочетающий благозвучие итальянского с мужской силой английского, а также с благородством и глубокомыслием немецкого, бьющее ключом богатство талантов, сияющей красоты, мыслей и ощущений.

Долгая темная ночь, кладбищенская тишь была видимостью, была обманчивой картиной. Лучи света с Запада лишь таились как латентная сила, семена культуры ожидали в борозде лишь благоприятного момента, чтобы взрасти. Русская литература одним рывком явилась на свет как несомненное звено европейской литературы, в ее жилах текла кровь Данте, Рабле, Шекспира, Байрона, Лессинга, Гёте. Она львиным прыжком наверстала упущенное целым тысячелетием и вступила как равная в круг семьи мировой литературы.

Примечателен этот ритм в истории русской литературы, и примечательна аналогия с ходом самого недавнего политического развития в России, что вполне способно привести в замешательство кое-какого бравого ментора.

Но что характерно для этой столь стремительно взметнувшейся вверх литературы, так это то, что она родилась из оппозиции к господствующему режиму, из духа борьбы. И это родимое пятно она зримо несет на себе весь XIX век. Вот чем объясняется богатство и глубина ее духовного содержания, совершенство и оригинальность ее художественной формы, а особенно ее творческая и движущая социальная сила. Русская литература, как ни в одной другой стране и ни в какие другие времена, стала при царизме силой в общественной жизни, и она в течение целого столетия оставалась на своем посту, пока ее не сменила материальная сила народных масс, пока слово не стало плотью. Эта художественная литература завоевала полуазиатскому деспотическому государству место в мировой культуре, пробила воздвигнутую абсолютизмом китайскую стену и проложила мост к Западу, чтобы предстать здесь не только берущей, но и дающей, не только ученицей, но и учительницей. Достаточно назвать всего три имени: Толстой, Гоголь, Достоевский.

В своих воспоминаниях Короленко характеризует своего отца, государственного чиновника времен крепостничества в России, как типичного представителя психологии честных людей того поколения. Отец Короленко признавал себя ответственным только за свою личную деятельность. Грызущее совесть чувство ответственности за социальную несправедливость было ему чуждо. «Бог, царь и закон» стояли для него на высоте, недоступной для критики. В качестве уездного судьи он чувствовал себя лишь признанным со скрупулезнейшей добросовестностью применять законы. «Что законы могут быть плохи, это опять лежит на ответственности царя перед богом,— он, судья, так же не ответствен за это, как и за то, что иной раз гром с высокого неба убивает неповинного ребенка…» (с. 22). Социальные условия в целом являлись для поколения 40-х и 50-х годов чем-то из области стихийного, нерушимого; не оказывающая никакого сопротивления среда умела только гнуться под розгой начальства, как под натиском урагана, надеясь и упорно ожидая, чтобы бедствие сие миновало. «Да,— говорит Короленко,— это было цельное настроение, род устойчивого равновесия совести. Внутренние их устои не колебались анализом, и честные люди того времени не знали глубокого душевного разлада, вытекающего из сознания личной ответственности за «весь порядок вещей»…» (там же). Только такое мировоззрение есть подлинный фундамент богоданного порядка, и пока мировоззрение такое крепко и непоколебимо, власть абсолютизма велика.

Было бы ошибочно рассматривать охарактеризованную Короленко психологию как специфически русскую или связанную только с периодом крепостного права. То умонастроение общества которое, будучи свободно от разъедающего самоанализа и внутреннего разлада, ощущает «богоугодную зависимость» как нечто стихийное и принимает веления истории за своего рода божественное предопределение, за которое оно столь же мало ответственно, как за молнию, убивающую иногда невинное дитя, может мириться с различнейшими политическими и социальными системами. Его можно и впрямь еще встретить и в современных условиях, именно оно было характерным для психологии германского общества на протяжении всей мировой войны.

В России это «устойчивое равновесие совести» заколебалось в широких слоях интеллигенции уже в 60-х годах. Короленко наглядно рисует тот духовный перелом внутри русского общества, показывая, как именно его поколение преодолело «крепостническую» психологию и оказалось захваченным течением нового времени, доминирующей нотой которого явилось «разъедающее, тяжелое, но творческое сознание общей ответственности» (там же).

Пробуждение этого высокого гражданского духа в русском обществе, подрыв глубочайших психологических корней абсолютизма — заслуга русской литературы. Со своей стороны она с первого момента своего существования, с начала XIX века, никогда не отрицала собственной социальной ответственности, никогда не забывала разъедающего, мучительного духа общественной критики.

С тех пор как она во времена Пушкина и Лермонтова с несравненным блеском развернула перед обществом свое зримое знамя, жизненным принципом ее стала борьба против темноты, бескультурья и угнетения. Она с силой отчаяния сотрясала социальные и политические цепи, натирала ими себе кровавые раны и честно оплачивала издержки борьбы кровью своего сердца.

Ни в одной другой стране не наблюдается столь бросающаяся в глаза кратковременность жизни наиболее выдающихся представителей литературы, как в России. Они десятками умирали и погибали в самом цветущем человеческом возрасте, почти юношами 25—27 лет, или же, едва дожив до 40 лет с небольшим, гибли от веревки, от прямого или замаскированного под дуэль самоубийства, от потери рассудка, преждевременного исчерпания сил. Так погиб благородный певец свободы Рылеев, казненный в 1826 году как один из предводителей декабристов. Так погибли Пушкин и Лермонтов, гениальные творцы русского поэтического искусства,— оба стали жертвами дуэли, а вместе с ними и их круг расцветающих талантов. Так погиб и основоположник литературной критики, поборник гегелевской философии в России Белинский, а также Добролюбов. Такая же участь постигла отличного нежно-го поэта Козлова, песни которого, подобно одичавшим садовым цветам, вросли в русскую народную поэзию. Такова же судьба создателя русской комедии Грибоедова и его еще более крупного преемника Гоголя. А только в более новое время — это оба блестящих новеллиста Гаршин и Чехов. Другие десятилетиями томились в тюрьмах, на каторге, в изгнании и ссылке, как основатель русской журналистики Новиков, как видный декабрист Бестужев, как князь Одоевский, Александр Герцен, как Достоевский, Чернышевский, Шевченко, Короленко.

Тургенев однажды рассказывал, что впервые он вполне насладился трелями жаворонка где-то под Берлином. Эта мимоходом брошенная реплика кажется мне очень характерной. Жаворонки заливаются трелями в России не менее красиво, чем в Германии. Огромная Российская империя таит в себе столь многие и разнообразные красоты природы, что чувствительная поэтическая натура на каждом шагу найдет случай целиком раствориться в восхищении ею. Безмятежно наслаждаться прелестями природы в своем собственном отечестве Тургеневу мешали именно мучительная дисгармония общественных отношений, постоянное гнетущее чувство ответственности за вопиющие социальные и политические условия, от которого он никогда не мог избавиться и которое, глубоко буравя его душу, не давало ему ни на миг полностью забыться. Только за рубежом, оставив позади тысячи удручающих картин своей родины и оказавшись перед лицом чужих условий жизни, внешне вполне упорядоченная сторона и материальная культура которых издавна наивно импонировали русским, русский писатель смог беззаботно, полной грудью ощутить радость общения с природой.

Но нет большего заблуждения, чем на этом основании представлять себе русскую литературу как тенденциозное искусство в грубом смысле этого слова, как оглушительную фанфару свободы, как живописание бедных людей или даже считать всех русских поэтов и писателей революционерами, по меньшей мере прогрессивными деятелями. Такие шаблоны, как «реакционер» или «прогрессист», сами по себе в искусстве мало о чем говорят. Например, Достоевский в своих поздних произведениях — ярко выраженный реакционер, разыгрывающий из себя святошу мистик и ненавистник социалистов. Русские революционеры нарисованы им как злобные карикатуры. Мистические учения Толстого по меньшей мере отдают реакционными тенденциями. И все же оба они воздействуют на нас в своих произведениях будоражащим, возвышающим, освобождающим образом. А это потому, что исходный пункт отнюдь не реакционен, что в их мыслях и чувствах господствуют не социальная ненависть, не жестокосердие, не кастовый эгоизм, не стремление держаться за существующее, а, напротив, самая великодушная любовь к человеку и глубокое ощущение ответственности за социальную несправедливость. Именно реакционер Достоевский — художественный заступник «униженных и оскорбленных», как гласит название одного из его произведений. Только те выводы, к которым он, как и Толстой, каждый по-своему, приходит, только тот выход, который они, как им кажется, находят из общественного лабиринта, ведут на ложные пути мистики и аскетизма. Но когда перед нами настоящий художник, социальный рецепт, рекомендуемый им,— дело второстепенное; главное — это источник его искусства, его живительный дух, а не та цель, которую он сознательно перед собой ставит.

Точно так же в русской литературе можно найти и такое направление, значительно меньшее по формату, которое, вместо глубоких, мироохватывающих идей, скажем, Толстого или Достоевского, пропагандирует идеалы более скромные: материальную культуру, современный прогресс, буржуазную деловитость. К самым талантливым представителям этого направления принадлежит из поколения постарше Гончаров, а помоложе — Чехов. Недаром же последний из духа противоречия морально-аскетической тенденции Толстого в свое время породил характерный афоризм: пар и электричество содержат больше любви к человечеству, чем половая девственность и вегетарианство. Но и это более трезвое, «культуртрегерское» по своей природе направление дышит в России — в отличие от французского или немецкого натуралистического описания среды — не сытым филистерским духом и пошлостью, а молодым, будоражащим порывом к культуре, к личному достоинству и инициативе. К тому же Гончаров в своем «Обломове» поднялся до создания обобщенного образа такой человеческой инертности, который в силу своей универсальности заслуживает места в галерее великих типажей всего человечества.

И наконец, в русской литературе имеются и представители декаданса. К ним следует отнести один из самых блестящих талантов горьковского поколения — Леонида Андреева, искусство которого обдает нас вызывающим содрогание тлетворным, могильным духом, от которого увядает любая радость жизни. Но корни и сущность этого русского декадентства диаметрально противоположны тем, что мы видим у Бодлера или Д’Аннунцио. У них в основе лежит лишь пресыщение современной культурой, крайне утонченный по форме, но по сути своей весьма грубый эгоизм, который уже на находит никакого удовлетворения в нормальном бытии и потому хватается за ядовитые возбуждающие средства. У Андреева же безнадежность проистекает из того душевного состояния, которое под натиском гнетущих условий оказывается бессильным перед болью. Андреев, как и лучшие представители русской литературы, глубоко проникает взглядом в многообразные страдания рода человеческого. Он пережил русско-японскую войну, первый революционный период, ужасы контрреволюции 1907—1911 гг. и воспроизвел все это в таких потрясающих образных картинах, как «Красный смех», «История о семи повешенных» и ряд других. Теперь его самого постигла судьба его «Лазаря», который, возвратясь с берега в царстве теней, уже не может преодолеть дыхания могилы и странствует меж живыми, как бренный огрызок смерти. Происхождение этого декаданса — типично русское: чрезмерность социального сострадания, под тяжестью которого рушится способность индивидуума к действию и сопротивлению.

Это социальное сострадание есть именно то, что обусловливает своеобразие и художественное величие русской литературы. Трогать и потрясать может только тот, кто сам тронут и потрясен. Правда, талант и гений в каждом отдельном случае — это «дар божий». Однако одного лишь даже самого большого таланта для длительного воздействия еще недостаточно. Кто смог бы отказать в таланте или даже гениальности аббату Монти, который дантевскими терцинами воспевал то убийство посланника французской революции римской чернью, то победы самой этой революции, то австрийцев, то Директорию, то, во время бегства от русских, неистового Суворова, а потом снова Наполеона и затем опять императора Франца, в любое время услаждая слух каждого победителя соловьиными руладами. Кто хотел бы оспорить огромный талант Сент-Бёва, творца литературных эссе, который своим ослепительным пером послужил, одному за другим, почти всем политическим лагерям Франции, сжигая то, чему поклонялся вчера, и наоборот.

Для непреходящего воздействия, для действительно воспитания общества надобно большее, нежели талант: нужны поэтическая личность, характер, индивидуальность, прочно закрепленные в скалистой основе цельного, твердого мировоззрения. Именно мировоззрение, чутко откликающаяся социальная совесть русской литературы и есть то, что так обострило ее взгляд на психологию различных характеров, типов, социального положения людей; это присущее ей болезненно трепетное сопереживание, которое придает ее образам такие роскошно светящиеся краски; это ее неутомимые поиски, разгадывание общественных загадок, что делает ее способной окинуть художническим взором и запечатлеть в крупных произведениях все строение общества во всей его огромности и внутренней запутанности.

Убийства и преступления совершаются повсюду и повседневно. «Подмастерье парикмахера Икс убил и ограбил пенсионерку Игрек. Уголовная палата Зет приговорила его к смертной казни». Такие заметки в три строки в рубрике «Вести из рейха» может прочесть каждый в своей утренней газете, чтобы затем, пробежав их равнодушным взглядом, поискать последние сообщения о бегах или о репертуаре театров на предстоящую неделю. Кто, кроме уголовной полиции, прокуроров и статистиков, интересуется случаями убийства? В лучшем случае — детективный роман и кино-Драма.

Достоевского же до глубины души потряс тот факт, что один человек может убить другого, что это может происходить каждый день рядом с нами, посреди нашей «цивилизации», по соседству с миром и согласием в нашем доме. Как для Гамлета преступление его матери рвет все человеческие связи, а мир выходит из своих рамок, так и Достоевский ощущает то же самое перед лицом факта, что один человек может убить другого человека. Он не находит покоя, он ощущает ответственность, лежащую на нем, как и на каждом из нас, за это чудовищное преступление. Он должен уяснить себе психику убийцы, прочувствовать его страдания, его муки, вплоть до самой сокровенной складки его сердца. Пройдя через все эти пытки, он ослеплен страшным осознанием: убийца — сам несчастнейшая жертва общества. И вот Достоевский голосом, в котором звучит ужас, поднимает тревогу, он пробуждает общество из состояния тупого равнодушия цивилизованного эгоизма, передающего убийцу в руки следователя по уголовным делам, прокурора и палача или отправляющего его в каторжную тюрьму и считающего тем самым дело законченным. Достоевский заставляет нас пережить вместе с убийцей его муки и в заключение уничтожающим ударом повергает нас наземь. Тот, кто однажды прочел «Преступление и наказание», кто мысленно пережил допрос Дмитрия Карамазова в ночь после убийства его отца и кто прочувствовал «Записки из мертвого дома», тот уже больше никогда не сможет найти обратный путь в раковину улитки, в которой обитает филистерство и самодовольный эгоизм. Романы Достоевского — страшнейшее обвинение буржуазному обществу, которому он бросает в лицо: настоящий убийца, убийца душ человеческих — это ты!

Никто не умеет мстить обществу за его преступления против отдельной личности так жестоко, так изощренно уподоблять эту месть пытке, как Достоевский, это — его специфический талант. Но все ведущие умы русской литературы точно так же воспринимают убийство как обвинение существующих условий, считают его тем преступлением по отношению к убийце как человеку, ответственны за которое все мы — каждый в отдельности. Поэтому все величайшие таланты, словно завороженные, снова и снова возвращаются к теме тяжкого уголовного преступления, чтобы в мастерских произведениях искусства воочию показать нам его, чтобы спугнуть наш бездумный покой: Толстой — во «Власти тьмы» и «Воскресении», Горький — в «На дне» и «Трое», Короленко — в рассказе «Лес шумит» и своем чудесном сибирском «Убивце».

Проституция — столь же не специфически русское явление, как и туберкулез; напротив, это интернациональный институт общественной жизни. Однако и она тоже, несмотря на почти господствующую роль, которую играет в современной жизни, официально, в духе обычной лжи, считается не нормальной составной частью нынешнего общества, а якобы находящейся вне его устоев, его отбросом. Русская литература рассматривает проститутку не в пикантном стиле будуарного романа или с плаксивой сентиментальностью тенденциозных книг, но и не как таинственную обольстительную бестию, воплощение «нечистой силы». Ни в одной другой литературе мира нет сделанного с более жестоким реализмом писания этого явления, чем в грандиозной картине оргии в Братьях Карамазовых» или в толстовском «Воскресении». Однако при всем том русский художник видит в проститутке не «падшую», а человека, психика, страдания и внутренняя борьба которого взывают к состраданию ему. Он облагораживает проститутку и дает ей удовлетворение за совершенное над нею обществом преступление тем, что позволяет ей соперничать в борьбе за сердце мужчины с благороднейшими и чистейшими олицетворениями женственности, коронует ее венком из роз и, как индийский набоб баядеру, поднимает из огня продажности и душевных мук на вершину нравственной чистоты и женского героизма.

Но не только особенно яркие события на сером фоне повседневной жизни, но и сама эта жизнь, заурядный человек со всем его убожеством придают социально заостренному взгляду русской литературы глубокий интерес. Человеческое счастье, говорит Короленко в одном из своих рассказов, честное человеческое счастье несет душе нечто целительное и распрямляющее, и я всегда думаю, замечает он, что люди, собственно, обязаны быть счастливыми. В другом рассказе под названием «Парадокс» он вкладывает в уста родившегося без обеих рук калеки такие слова: «Человек создан для счастья, как птица для полета». В устах жалкого урода такое изречение — явный парадокс. Но для тысяч и миллионов людей столь парадоксальной человеческую «обязанность быть счастливым» делают не случайный физический недостаток, а социальные условия.

Высказывание Короленко на самом деле содержит в себе важную часть социальной гигиены: счастье делает людей духовно здоровыми и чистыми, как солнечный свет над открытым морем наиболее эффективно дезинфицирует воду. Тем сказано и то, что в анормальных социальных условиях — а анормальны, в сущности, все условия, базирующиеся на социальном неравенстве,— самое различное по характеру превращение людей в душевных калек должно становиться явлением массовым. Угнетение, произвол, несправедливость, нищета, зависимость, а также ведущее к односторонней специализации разделение труда как постоянные институты общества определенным образом моделируют духовный облик людей, причем на обоих полюсах: как угнетатель, так и угнетенный, как тиран, так и лизоблюд, как надменный вельможа, так и паразит, как безудержный карьерист, так и инертный лежебока, как педант, так и паяц — все они равным образом продукты и жертвы условий их жизни.

Именно эти особые психологические аномалии, так сказать, кривые отростки человеческой души, образовавшиеся под воздействием повседневных общественных условий, с поистине бальзаковской мощью обрисованы в произведениях Гоголя, Достоевского, Гончарова, Салтыкова [-Щедрина], Успенского, Чехова и других писателей. Трагедия тривиальности совершенно обычного, заурядного человека, какой показал ее Толстой в «Смерти Ивана Ильича», пожалуй, уникальна во всей мировой литературе.

Но как раз к категории тех мелких плутов, которые, не имея определенной профессии и будучи не пригодны ни к какому настоящему занятию, мечутся между паразитическим существованием и эпизодическими конфликтами с уголовным кодексом, которые представляют собой отбросы буржуазного общества и на Западе отвергаются с порога при помощи табличек, коротко и ясно гласящих: «Попрошайничать, торговать вразнос и играть на музыкальных инструментах запрещено!» — именно к этой категории типа бывшего чиновника Попкова в предлагаемой читателю книге русская литература издавна проявляет живой художнический интерес, относясь к ней с понимающей добродушной улыбкой. С диккенсовской сердечной теплотой, но без его добропорядочной буржуазной сентиментальности, а, напротив, со щедрым реализмом Тургенев, Успенский, Короленко, Горький запросто причисляют всех этих «потерпевших кораблекрушение» в жизни, точно так же, как и преступника и проститутку, к человеческому обществу в качестве равноправных его членов и именно благодаря этому великодушному взгляду создают творения величайшего художественного воздействия.

С особенной нежностью и тонкостью рисует русская литература мир детства, например, у Толстого в «Войне и мире» и в «Анне Карениной», у Достоевского — в «Карамазовых», у Гончарова — в «Обломове», у Короленко — в рассказах «В дурном обществе» и «Ночью», у Горького — в «Трое». У Золя есть роман «Page d’amour» (”страницы любви” - франц.) из цикла «Ругон-Маккары», где в центре повествования захватывающим образом изображенная душевная драма заброшенного ребенка. Но здесь от рождения болезненная, гипертрофированно чувствительная девочка, которая, будучи смертельно ранена в самое сердце коротким эгоистическим любовным опьянением матери, чахнет, словно едва распустившаяся почка, служит для Золя в его экспериментальном романе всего лишь «средством доказательства», манекеном, на котором демонстрируется тезис о наследственности.

Для русских же ребенок и его психика — это самостоятельный, полноценный объект художественного интереса, точно такой же человеческий индивидуум, как и взрослый, только более естественный, неразвращенный и именно потому менее защищенный от социальных влияний. Кто обижает одного из малых сих, тому лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею и т. д. (13) Но нынешнее общество обижает миллионы малых сих, отнимая у них самое драгоценное и незаменимое из всего, что человек может назвать своим: счастливое, беззаботное, гармоническое детство.

Как жертва общественных условий мир детства с его страданиями и радостями особенно близок сердцу русского художника, который описывает его не лживым игривым тоном, каким взрослые в большинстве своем считают должным снисходить до детей, а откровенным и серьезным тоном товарищества, без всякого необоснованного чувства превосходства, обусловленного возрастом, даже с некоторой внутренней робостью и с почтением перед тем нетронуто-человеческим, что дремлет в каждой детской душе, перед тем крестным путем на Голгофу жизни, который открывается перед каждым ребенком.

Важный симптом духовной жизни культурных народов — это то положение, какое занимает в их литературе сатира. Германия и Англия в этом отношении — два противоположных полюса европейской литературы. Чтобы протянуть нить от Гуттена до Гейне, нужно причислить к сатирикам уже Гриммельсгаузена, что все же можно сделать только условно. И даже тогда промежуточные звенья дают картину ужасающего упадка сатиры на протяжении трех столетий. От гениально-фантастического Фишарта с его бьющей через край натурой, в которой ощутимо чувствуется дыхание Ренессанса, к трезво-барочному Мошерошу, а от Мошероша, который все-таки дерзко дергал за бороду великих мира сего, к мелкому филистеру Рабенеру — какое падение! Рабенер, горячо возмущающийся «низостью» тех людей, которые дерзнули выставлять в смешном виде особ княжеского рода, духовенство и «высшие сословия», между тем как бравый немецкий сатирик должен прежде всего научиться «быть хорошим верноподданным», тоже обнажил смертельно уязвимое место германской сатиры. В послемартовской [13] литературе сатира высокого стиля, можно сказать, отсутствует полностью.

В Англии сатирический жанр с начала XVIII века, со времен Великой революции, пережил беспрецедентный подъем. Английская литература не только дала ряд таких мастеров, как Мандевиль, Свифт, Стерн, сэр Филипп Френсис, Байрон, Диккенс, среди которых первое место, разумеется, по праву принадлежит Шекспиру, заслужившему корону уже за один только образ Фальстафа. Сатира здесь из привилегии героев духа сделалась всеобщим достоянием, она, так сказать, подверглась национализации. Она уже издавна искрится как в политических памфлетах, пасквилях, парламентских речах, газетных статьях, так и в поэтическом искусстве. Она настолько стала хлебом насущным, нормальным воздухом англичан, что, например, в рассказах Крокер о дочерях благородных семейств порой можно найти столь же язвительные изображения английской аристократии, как у Уайльда, Шоу или Голсуорси.

Зачастую этот расцвет сатирического жанра выводят из давнишней политической свободы Англии и объясняют ею. Один только взгляд на русскую литературу, которая в этом отношении может быть поставлена рядом с английской, доказывает, что дело тут не столько в конституции страны, сколько в духе литературы, не в институциях, а в образе мыслей ведущих кругов общества.

В России сатира со времени возникновения современной литературы овладела всеми ее областями и в каждой из них проявила себя выдающимся образом. Пушкинский роман в стихах «Евгений Онегин», новеллы и эпиграммы Лермонтова, басни Крылова, комедии Островского и Гоголя, стихи Некрасова (его сатирический эпос «Кому на Руси жить хорошо» даже и в тяжеловесном немецком переводе (14) является образцом драгоценной свежести и красочности его творений) — все это тоже многочисленные шедевры, каждый в своем роде. И наконец, в лице Салтыкова-Щедрина русская сатира дала гения, который нашел для яростного бичевания абсолютизм и бюрократии совершенно своеобразную литературную форму, свой собственный непереводимый язык и оказал глубочайшее влияние на духовное развитие общества.

Так же как русская литература сочетает с высоким моральным пафосом художественное восприятие всей гаммы человеческих чувств, она создала посреди огромной тюрьмы, среди материальной нищеты царской империи то собственное царство духовной свободы и пышно расцветшей культуры, в котором можно было дышать и приобщаться к интересам и идейным течениям культурного мира. Тем самым она сумела стать в России общественной силой, воспитывать поколение за поколением, а для лучших, как Короленко, сделаться истинной родиной.
II

Короленко — чрезвычайно поэтическая натура. Над колыбелью его нависал густой туман предрассудков. Но не тех продажных предрассудков современного декаданса крупных городов, которые, как, например, в Берлине неистребимо существуют в виде спиритизма, гадания на картах и молитвах о здоровье, а тех наивных предрассудков народной поэзии, которые пахнут так чисто и пряно, как вольный ветер украинской степи и миллионы диких касатиков, тысячелистников и сальвиний, вырастающих там в человеческий рост. В жуткой атмосфере людской и детской отчего дома Короленко отчетливо чувствуется, что колыбель его стояла совсем рядом по соседству с волшебной страной Гоголя с ее нечистой силой, ведьмами и языческой рождественской чертовщиной.

Гарный Луг тоже живо напоминает о гоголевском мире, о миргородских шильдбюргерах [14] Иване Ивановиче и Иване Никифоровиче — только с еще более сильным польским элементом, поскольку Волынь — земля, соседняя с Литвой — родиной бывшего польского мелкопоместного дворянина и ее бессмертного барда Адама Мицкевича.

Короленко по своему происхождению одновременно поляк, украинец и русский, и ему уже ребенком пришлось выдержать натиск трех «национализмов», каждый из которых внушал ему обязанность «кого-нибудь ненавидеть и преследовать» (с. 123). Но все подобные искушения рано разбивались о здоровую чело-вечность мальчика. Польские традиции овевали его только как последний смертный вздох исторически преодоленного прошлого. От украинского национализма его оттолкнул здравый смысл из-за помеси маскарадной дурашливости с реакционной романтикой. А жестокие методы официальной политики русификации как порабощенных поляков, так и униатов на Украине послужили для него, тонкого мальчика, который всегда инстинктивно чувствовал себя приверженным к слабым и попираемым, а не к сильным и торжествующим, предостережением от русского шовинизма. От столкновения трех национальностей, полем которого была его волынская родина, он нашел спасение в гуманности.

Оставшись семнадцати лет от роду без отца и оказавшись материально предоставленным самому себе, он отправляется в Петербург, чтобы броситься там в водоворот университетской жизни и политического брожения. После трехлетней учебы в политехническом институте он переводится в сельскохозяйственную академию в Москву. Однако уже через три года его жизненные планы были, как и у многих из его поколения, перечеркнуты «высшей властью». Короленко арестовывают как участника и руководителя студенческой демонстрации, исключают из академии и ссылают в Вологодскую губернию на севере Европейской России; затем отправляют на жительство под полицейским надзором в Кронштадт.

Спустя годы, строя новые планы жизни, он возвращается в Петербург, обучается здесь сапожному ремеслу, чтобы в духе своих идеалов сблизиться с трудовыми слоями народа и вместе с тем способствовать всестороннему развитию собственной индивидуальности. Однако в 1879 г. его неоднократно арестовывают и на сей раз высылают гораздо дальше — на северо-восток, в Вятскую губернию, в совершенно изолированную от мира глушь.

Но Короленко воспринимает и это с веселым настроением. Он старается более или менее удобно устроится на новом месте ссылки и усердно занимается вновь приобретенным ремеслом, чтобы тем самым и прокормиться. Но недолго дано ему наслаждаться покоем. Вдруг его без всякой видимой причины переводят в Западную Сибирь, оттуда — в Пермь, а из Перми — на крайний восток Сибири.

Однако и здесь странствия его не заканчиваются. В 1881 г. на трон после убийства Александра 11 вступает новый царь — Александр III. Короленко, тем временем ставший железнодорожным служащим, вместе с остальным персоналом приносит обычную присягу новому правительству. Однако это сочли недостаточным. Он должен присягнуть на верность и как частное лицо, как «политический ссыльный». Короленко, как и другие ссыльные, это предложение отверг и был за то сослан в ледяную пустыню Якутии.

То была, несомненно, «пустая демонстрация», хотя Короленко вовсе и не думал поступать демонстративно. Даст ли одинокий ссыльный где-то в сибирской тайге, вблизи Полярного круга, клятву в своей верноподданности царскому правительству или нет, это все равно ничего ни в малейшей степени не меняло в существующих материальных и жизненных условиях. Но в царской России было принято устраивать такие пустые демонстрации. Впрочем, не только в России. Разве чем-то иным было бессмысленное «Eppur si muove!» («И все-таки она вертится!») Галилео Галилея, как не такой же пустой демонстрацией, без иного практического результата, кроме мести Святой инквизиции подвергнутому пыткам и брошенному в темницу человеку! И все-таки для тысяч людей, имеющих о коперниковом учении лишь весьма смутное представление, имя Галилея осталось навсегда связанным с тем красивым жестом, причем совершенно второстепенно то, что его вовсе и не было. Именно легенды, которыми человечество любит украшать своих героев, служат доказательством того, насколько подобные «пустые демонстрации», несмотря на свою не поддающуюся определению материальную пользу, являются неотъемлемой частью общего духовного бюджета.

Четыре года пришлось провести Короленко за свой отказ принести присягу в жалком селении полудиких кочевников на берегу Алдана, притока Лены, посреди сибирских девственных лесов при температуре зимой 40—50 градусов мороза. Но все лишения, одиночества, скудная обстановка тайги, жалкое окружение, оторванность от культурного мира не смогли ничего поделать с духовной гибкостью и солнечным темпераментом Короленко. Он усердно участвует в убогой жизни и интересах якутов, старательно пашет, косит сено и доит коров, зимой шьет аборигенам обувь или же пишет лики святых. Об этом периоде жизни «заживо похороненного», как Джордж Кеннан назвал позднее существование сосланного в Якутию, Короленко позже рассказал в своих очерках без жалобы, без какой-либо горечи, даже с юмором, в образах, полных поэтической прелести. Его писательский талант тем временем зреет, и он собирает богатую добычу впечатлений о природе и психологических наблюдений.

В 1885 г., наконец-то возвратившись из ссылки, которая, с кратким перерывом, стоила ему десять лет жизни, он публикует небольшой рассказ, который мгновенно ставит его в ряд мастеров русской литературы,— «Сон Макара». В свинцовой атмосфере 80-х годов этот первый совершенно зрелый плод молодого таланта произвел впечатление первой песни жаворонка в серое февральское утро. Вскоре появился и ряд других очерков и рассказов: «Очерки сибирского туриста», «Лес шумит», «В ночь под светлый праздник», «Ночью», «Йом кипур» (15), «Река играет» и многие другие. Все они несут в себе самые основные черты творчества Короленко: волшебную пейзажную и психологическую живопись, любезную сердцу свежую естественность и сердечный интерес к «униженным и оскорбленным».

Однако эта социальная нота в произведениях Короленко не несет в себе ничего поучающего, воинствующего, апостольского, как, скажем, у Толстого. Она — просто часть его жизнелюбия, его доброй натуры, его солнечного темперамента. При всей широкой сердечности и великодушии взглядов, при всем отрицании шовинизма Короленко — насквозь русский писатель, быть может, самый национальный среди крупных прозаиков русской литературы. Он не просто любит свою страну, он влюблен в Россию, как юноша, влюблен в ее природу, в интимную привлекательность любого края огромной империи, в каждую сонно текущую речушку и в каждую тихую, обрамленную лесами долину, влюблен в простой народ, в его типы, в его наивную религиозность, в его исконный юмор и его раздумчивую глубокомысленность. Не в городе, не в удобном купе поезда, не в гаме и суете современной культурной жизни, а только на проселочной дороге чувствует он себя в своей стихии. С заплечным мешком и с собственноручно вырезанным из дерева посохом, с «легким потом странствий» шагать босиком по просторам, отдаваться на волю случая, порой присоединяться к набожным странникам по святым местам, идущим поклониться чудотворной иконе, порой ночевать на берегу реки у костра, беседовать с рыбаками, порой, вмешавшись на сонно ползущем, маленьком неисправном пароходике в пеструю толпу крестьян, торговцев лесом, солдат, нищих, прислушиваться к их разговорам — вот тот образ жизни, который ему больше всего по душе. И в этих странствиях он — не просто наблюдатель, как Тургенев, утонченный ухоженный аристократ. Короленко не стоит никакого труда, перебросившись несколькими словами, установить контакт с людьми из народа, приспособиться к их тону, погрузиться в толпу.

Так он пересек пешком всю Россию вдоль и поперек. При этом он на каждом шагу впитывал в себя волшебство природы, наивную примитивную поэзию, которая вызывала улыбку и у Гоголя. Он с восхищением наблюдал первородную фаталистическую флегму русского народа, которая в спокойные времена кажется непоколебимой и неисчерпаемой, а в моменты бурь преображается в героизм, величие и стальную силу — совсем как та кроткая река в его повести, которая при обычном уровне воды плещется мягко и умиротворенно, а при наводнении набухает, превращаясь в гордый, нетерпеливо несущийся, великолепно бурлящий грозный поток. Здесь, в непосредственном и непринужденном общении с природой и простым народом, Короленко заполнял свой дневник теми свежими, красочными впечатлениями, которые почти в неизменном виде, еще покрытые блестящими каплями росы, овеянные запахом земли, выливались в его очерки и рассказы. Своеобразное произведение пера Короленко — «Слепой музыкант». Будучи, казалось, чистым психологическим экспериментом, это произведение, строго говоря, не имеет художественного сюжета. Хотя врожденный физический изъян и может служить источником многих конфликтов в человеческой жизни, он, однако, сам по себе находится по ту сторону человеческого желания и действия, по ту сторону вины и расплаты, за исключением, впрочем, тех случаев, когда, унаследованный от родителей, делает их прегрешения проклятием для детей. Поэтому физические недостатки и в литературе, и в изобразительном искусстве фигурируют только эпизодически — либо с сатирическим намерением, чтобы с еще большим презрением показать духовное уродство данного образа, так Терсит у Гомера (а также, к примеру, заикающийся судья в комедиях Мольера и Бомарше), либо в добродушно-юмористической манере, как на жанровых картинках нидерландского Ренессанса, например в наброске калек у Корнелиса Дюссарта.

Иначе у Короленко: душевная драма слепорожденного, которого мучает непреодолимое стремление к свету, без возможности удовлетворить его,— вот что представляет здесь главный интерес, а решение, даваемое этому противоречию Короленко, неожиданно опять приводит к основному звучанию его искусства, как и русской литературы вообще. Его слепой музыкант переживает духовное возрождение, он становится духовно «зрячим», выходя за пределы эгоизма своего собственного безысходного страдания, чтобы сделаться глашатаем телесной и душевной беды всех слепых. Кульминацией повествования становится первый публичный благотворительный концерт слепца, который неожиданно исполняет на своем инструменте вариацию известной мелодии бродячих слепых певцов в России, превращая ее в тему для такой импровизации, которая потрясает слушающую публику, заставляет ее испытать приступ горячего сострадания. Социальный элемент, солидарность со страданием масс — вот что является здесь спасительным и дарующим свет как отдельному человеку, так и всей человеческой общности.
III

Полемический характер русской литературы несет с собой то, что она соблюдает границы между беллетристикой и публицистикой далеко не так строго, как это ныне практикуется на Западе. В России одно часто переливается в другое, как то было в Германии в давние времена, когда Лессинг указывал пути буржуазии, а театральная критика, драматургия, философско-теологическая полемическая статья, трактат по эстетике попеременно служили прокладке пути к новому мировоззрению. С той, однако, разницей, что Лессинг—и в этом была трагедия его судьбы — всю свою жизнь оставался одиноким и непонятым, тогда как в России длинный ряд выдающихся талантов — предвестников свободного мировоззрения сменял один другого, возделывал самые различные участки литературы.

Александр Герцен сочетал в себе признанный талант писателя-романиста с гениальным журналистским пером и сумел своим «Колоколом» в 50-х и 60-х годах разбудить из-за границы всю мыслящую Россию. Старый гегельянец Чернышевский с такой же новизной и жаждой борьбы подвизался на арене публицистической полемики, философского трактата, политико-экономического исследования, как и тенденциозного романа. Литературная критика — выдающееся средство вести борьбу с реакцией, проникая во все ее укромные уголки, и систематически пропагандировать прогрессивную идеологию — нашла после Белинского и Добролюбова блестящего представителя в лице Михайловского, который несколько десятилетий владел общественным мнением и оказал огромное влияние на духовное развитие также и Короленко. Толстой наряду с романом, рассказом и драмой использовал для изложения своих идей морализующую сказку и полемический памфлет. Со своей стороны Короленко все снова сменял кисть и палитру художника на клинок журналиста, чтобы выразить свое отношение к актуальным вопросам социальной жизни и непосредственно вмешаться в повседневные бои.

К постоянным явлениям старой царской России хронический голод принадлежит в такой же мере, как пьянство, неграмотность и бюджетный дефицит. Как плод своеобразно проведенной «крестьянской реформы» при отмене крепостного права, тяжелого налогового бремени и крайней отсталости сельскохозяйственной техники каждые несколько лет в течение всего восьмого десятилетия [XIX века] крестьянство поражал неурожай. Год 1891-й явился венцом его: в двадцати губерниях за невероятной засухой последовал полный неурожай и голод поистине ветхозаветного масштаба.

В официальном статистическом сборнике, дающем сведения об урожае, среди более чем семисот ответов, присланных из самых различных местностей, приводится следующее описание, вышедшее из-под пера простого священника одной из центральных губерний:

«Неурожай надвигался в течение трех лет. Одна беда за другой шла на крестьянина. Появились гусеницы, саранча пожирает хлеба, черви объедают их, жуки истребляют остатки. Урожай уничтожен на поле, семена засохли в земле, амбары пусты, хлеба нет. Скот стонет и падает, стада еле тащатся, овцы погибают, для них нет корма… Миллионы деревьев, десятки тысяч изб пожрал огонь. Нас окружали огненные стены и столбы дыма. Как сказано у пророка Софонии: «Все истреблю с лица земли,— говорит Господь,— истреблю людей и скот, истреблю птиц небесных и рыб морских». Какое множество пернатых погибло во время лесных пожаров, сколько рыбы во время мелководья!.. Лоси разбежались из наших лесов, куницы исчезли, белки погибли. Небо закрылось и стало твердым, как медь; больше не падает роса — только засуха и огонь. Плодовые деревья, трава и цветы засохли, не созревает больше нигде ни малина, ни голубика, ни ежевика, ни брусника, выгорели все торфяные болота и топи… Куда ты девалась, свежая зелень леса? Где прекрасный воздух, где чудодейственный аромат сосен, приносивший исцеление больным? Все погибло…»

В заключение автор, как умудренный опытом русский «подданный», покорнейше просит «не привлекать его к ответственности» за вышеописанное.

Опасения доброго деревенского попа были не лишены оснований: мощная дворянская фронда — сколь ни невероятно это звучит — объявила голод злобной выдумкой «подстрекателей», а любую акцию помощи — излишней.

И тогда разгорелась борьба по всей линии между лагерем реакции и прогрессивной интеллигенцией. Русское общество пришло в движение, литература забила тревогу. Было положено начало огромной по размеру помощи. Врачи, писатели, студенты и студентки, учителя, женщины из интеллигентских кругов сотнями устремились в деревню, чтобы устраивать народные столовые, распределять семена, организовать закупку зерна по дешевым ценам, ухаживать за больными. Однако дело это было непростым. Выявились вся неразбериха и издавна укоренившееся пагубное хозяйничанье бюрократов и военщины в стране, где каждая губерния и каждый уезд были разобщенными вотчинами, управляемыми сатрапами на свой лад. Соперничество, споры о компетенциях и противоречия между губернскими и уездными властями, между правительственными ведомствами и земскими органами самоуправления, между сельскими писарями и крестьянской массой, а к тому же хаос в понятиях, ожиданиях и требованиях самих крестьян, их недоверие к горожанам, противоречия между сельской буржуазией и обнищавшей массой — все это вдруг воздвигло перед интеллигенцией и ее доброй волей тысячи ограничений и помех, приводивших ее в отчаяние. Все бесчисленные местные злоупотребления и притеснения, которым до тех пор, в нормальные времена, крестьянство втихую подвергалось повседневно, все абсурдности и противоречия бюрократизма вышли на самый яркий свет, а борьба с голодом, которая по сути своей была простой акцией благотворительности, сама собой превратилась в борьбу с социальным и политическим режимом абсолютизма. Короленко, как и Толстой, встал во главе прогрессивной интеллигенции, посвятил себя этому делу, отдав ему не только свое перо, но и всего себя целиком. Весной 1892 г. он отправился в один из уездов Нижегородской губернии, прямо в осиное гнездо реакционной дворянской фронды, чтобы организовать народное питание в бедствующих деревнях. Поначалу совершенно незнакомый с местной средой, он вскоре стал вникать во все детали и начал упорную борьбу с тысячью препятствий, возникавших на его пути. Он пробыл в этом уезде четыре месяца, постоянно странствуя от деревни к деревне, от одной инстанции к другой, ночуя сплошь в крестьянских избах, где при скудном свете чадящей лампадки делал записи в своем дневнике, а одновременно вел в столичных газетах бодро-радостную борьбу с реакцией, отвечая ударом на удар. Его дневник, в котором он рисует жуткую картину всей Голгофы русской деревни: нищенствующих детей, онемевших, просто окаменевших от горя матерей, плачущих стариков, болезнь и безнадежность, стал незабываемым памятником царского режима.

За голодом сразу последовал второй апокалипсический всадник— эпидемия. Из Персии в 1893 г. через волжские низовья, вверх по реке, надвинулась холера, обдав своим мертвящим дыханием истощенные, впавшие в апатию деревни. Поведение царских правительственных органов перед лицом этого нового врага подобно дурному анекдоту: бакинский губернатор бежал от эпидемии в горы, саратовский губернатор, когда вспыхнули народные волнения, спрятался на пароходе. Но всех превзошел астраханский губернатор: он направил на Каспийское море сторожевые корабли, которые загородили путь в Волгу всем идущим из Персии и с Кавказа судам как подозреваемым разносчикам холеры, однако не послал задержанным в карантине ни хлеба, ни питьевой воды. Таким образом было задержано более 400 пароходов и барж, а 10 тысяч человек, здоровые и больные вместе, обречены на гибель от эпидемии, голода и жажды. Наконец из Астрахани одно судно спустилось вниз по Волге как вестник начальственной заботы, и взоры страждущих, полные надежды, обратились к этому спасительному кораблю. Он привез гробы…

Тогда разразилась гроза народного гнева. Весть о заграждении и мученичестве подвергнутых карантину, как лесной пожар, распространилась вверх по Волге, затем раздался вопль отчаяния, что начальство умышленно распространяет заразу, чтобы истребить народ. Первыми жертвами «холерных бунтов» пали санитары, мужчины и женщины из интеллигентских кругов, которые самоотверженно и геройски поспешили приехать, чтобы построить в деревнях бараки, ухаживать за больными, принимать меры для спасения здоровых. Вспыхивали в огне бараки, убивали врачей и медицинских сестер. За этим последовали обычные карательные экспедиции, кровопролития, военные суды и казни. В одном только Саратове было вынесено 20 смертных приговоров. Прекрасное Поволжье снова превратилось в дантов ад.

Только высокий моральный авторитет и глубокое понимание нужд и психики крестьян могли внести в эту кровавую неразбериху свет и здравый смысл. И в России, кроме Толстого, никто не был так пригоден для этой роли, как Короленко. Он оказался на посту одним из первых, он пригвоздил к позорному столбу подлинных виновников бунта — абсолютистскую администрацию и вновь оставил общественности потрясающий памятник столь же исторической, как и художественной ценности: очерк «Холерный карантин» (16).

В старой России смертная казнь за обычные преступления давно уже была отменена. В нормальные времена эшафот был только отличием, назначаемым за политические преступления. Смертные приговоры участились особенно со времени оживления террористического движения в конце 70-х годов, а после покушения на Александра II царское правительство не останавливалось даже перед тем, чтобы отправлять на виселицу и женщин — известную Софью Перовскую и Хессу Гельфман. И все же смертные казни тогда и позже оставались исключительными случаями, всякий раз приводившими общество в содрогание. Когда в 80-х годах четыре солдата «штрафного батальона» были казнены в наказание за убийство своего фельдфебеля, систематически истязавшего их и измывавшегося над ними, даже в пассивном, подавленном настроении тех лет почувствовалось что-то вроде содрогания молчаливо ужаснувшегося общественного мнения.

Все изменилось со времени революции 1905 г. После того как сила абсолютизма в 1907 г. снова взяла верх, началась кровавая акция мести. Военные суды работали день и ночь, виселицам не было покоя. Сотнями казнили участников покушений и вооруженных восстаний, а особенно так называемых «экспроприаторов», по большей части почти еще подростков, зачастую с самым небрежным соблюдением формальностей, с «неопытными» палачами, гнилыми веревками и фантастически импровизированными виселицами. Контрреволюция справляла оргии.

Тогда Короленко поднял свой громкий голос протеста против торжествующей реакции. Его серия статей, изданная в 1909 г. в виде брошюры под названием «Бытовое явление», содержала все типичные признаки его творчества. Точно так же как в его произведениях о голодном и холерном годе, в ней не найти никаких фраз, никакого громкого пафоса, никакой сентиментальности; в ней нет ничего, кроме величайшей простоты и деловитости, это непритязательный сборник фактического материала, писем казненных, заметок их сокамерников. Но этот простой сборник материалов отличается глубоким проникновением во все детали человеческих мучений, в трепетное биение истерзанного человеческого сердца, во все складки общественного преступления, лежащего в каждом смертном приговоре; он пронизан такой сердечной теплотой и высокой нравственностью, что эта маленькая рукопись становится потрясающим обвинением.

Толстой, восьмидесятидвухлетний старец, написал Короленко под свежим впечатлением этой статьи:

«Владимир Галактионович, сейчас прослушал вашу статью о смертной казни и всячески во время чтения старался, но не мог удержать — не слезы, а рыдания. Не нахожу слов, чтобы выразить вам мою благодарность и любовь за эту и по выражению, и по мысли, и, главное, по чувству превосходную статью.

Ее надо перепечатывать и распространять в миллионах экземплярах. Никакие думские речи, никакие трактаты, никакие драмы, романы не произведут одной тысячной доли того благотворного действия, какое должна произвести эта статья.

Она должна произвести это действие — потому что вызывает такое чувство сострадания к тому, что переживали и переживают эти жертвы людского безумия, что невольно прощаешь им, какие бы ни были их дела, и никак не можешь, как ни хочется этого, простить виновников этих ужасов. Рядом с этим чувством вызывает ваша статья еще и недоумение перед самоуверенной слепотой людей, совершающих эти ужасные дела, перед бесцельностью их, так как явно, что все эти глупо-жестокие дела производят, как вы прекрасно показываете это, обратное предполагаемой цели действие; кроме всех этих чувств, статья ваша не может не вызывать и еще другого чувства, которое я испытываю в высшей степени — чувство жалости не к одним убитым, а еще и к тем обманутым, простым, развращенным людям: сторожам, тюремщикам, палачам,— солдатам, которые совершают эти ужасы, не понимая того, что делают.

Радует одно и то, что такая статья, как ваша, объединяет многих и многих живых неразвращенных людей одним общим идеалом добра и правды, который, что бы ни делали враги его, разгорается все ярче и ярче» (17).

Примерно лет пятьдесят тому назад одна немецкая ежедневная газета провела среди виднейших представителей искусства и науки опрос относительно смертной казни. Самые громкие имена литературы и юриспруденции, цвет интеллигенции страны мыслителей и поэтов с горячим усердием высказались за смертную казнь. Для мыслящего наблюдателя это было одним из симптомов, подготовивших кое-что из того, что мы пережили в Германии во время мировой войны.

В 90-х годах в России был разыгран знаменитый процесс «мултанских вотяков». Семеро вотякских крестьян из деревни Большой Мултан в Вятской губернии, полуязычники и полудикари, были обвинены в ритуальном убийстве и осуждены на заключение в каторжной тюрьме. Одно из установлений современной цивилизации состоит в том, что, когда народным массам по той или иной причине слишком жмет ботинок, представителей другого народа или другой расы, религии, цвета кожи делают время от времени тем козлом отпущения, на котором они могут выместить свое дурное настроение, чтобы затем освеженными вернуться к своим нравственным повседневным делам. Разумеется, для роли козла отпущения пригодны только слабые, исторически ущемленные или социально отсталые народы; именно, поскольку они слабы или уже однажды испытали на себе надругательство истории, их можно безнаказанно подвергать дальнейшим издевательствам. В Соединенных Штатах Америки это негры. В Западной Европе эта роль порой выпадает итальянцам.

Лет двадцать тому назад в пролетарском районе Цюриха Аусерзиле в связи с убийством ребенка был устроен небольшой итальянский погром. Во Франции название населенного пункта Aigues-Mortes (букв.: “Мертвые воды” - франц.) напоминает о памятном буйстве толпы рабочих: обозленные тем давлением, которое непритязательные странствующие рабочие-итальянцы оказывали на уровень заработной платы, они пожелали в стиле своего предка Homo Hauseri из Dordogne (букв.: “пожирателя из Дордони” - франц.) приобщить последних к более высоким культурным потребностям. Впрочем, когда разразилась мировая война, традиции неандертальцев испытали небывалый взлет. «Великое время» возвестило о себе в стране мыслителей и поэтов неожиданным массовым рецидивом инстинктов современников мамонтов, пещерных медведей и волосатых носорогов.

Поскольку же царская Россия еще не была настоящим культурным государством и жестокое обращение с инородцами являлось там, как и любой род публичной деятельности, выражением не народной психики, а правительственной монополии, оно обычно организовывалось в подходящий момент властью через государственные органы и при помощи государственной водки.

Но мултанский процесс по делу о ритуальном убийстве был всего-навсего небольшим, попутным эпизодом политики царского правительства, которое желало хотя бы время от времени преподносить голодным и скованным по рукам и ногам массам небольшое развлечение. Однако русская интеллигенция — а во главе ее снова Короленко — вступилась за полудиких вотяков. Короленко со всем жаром ринулся в это дело и распутал клубок несообразностей и фальсификаций с такой объективностью, терпением и лояльностью, с таким безошибочным инстинктом истины, которые напоминают Жореса во время дела Дрейфуса [15]. Короленко поднял на ноги прессу, общественное мнение, добился пересмотра дела, лично занял в суде место на скамье защиты и добился оправдательного приговора.

Однако любимейшим объектом политики громоотвода на Востоке издавна было еврейское население, и пока еще под вопросом, до конца ли оно сыграло эту свою благодарную роль. Но в любом случае есть что-то вполне отвечающее высокому стилю в том, что последним крупным публичным скандалом, которым абсолютизм распрощался с этим миром, так сказать, «делом об ожерелье» русского Ancien regime (”старого режима” - франц.), стал процесс по обвинению еврея в ритуальном убийстве — знаменитое дело Бейлиса в 1913 г. Как запоздалый последыш мрачного контрреволюционного периода 1907—1911 гг., а вместе с тем и символический предвестник мировой войны, кишиневский процесс о ритуальном убийстве сразу же оказался в центре общественного интереса. Вся прогрессивная интеллигенция России немедленно объявила дело кишиневского еврея-мясника своим делом, процесс превратился в генеральное сражение между свободолюбивым и реакционным лагерями России. Искуснейшие юристы, лучшие журналистские перья поставили себя на службу этому делу. После всего предыдущего нечего и говорить, что вместе с другими во главе их был Короленко. Незадолго до того, как поднялся кровавый занавес мировой войны, реакция в России потерпела оглушительное моральное поражение: под натиском оппозиционной интеллигенции обвинение в ритуальном убийстве рухнуло, обнажив вместе с тем геростратовские черты царского режима. Будучи уже внутренне прогнившим и мертвым, он еще дожидался от свободолюбивого движения последнего милосердного удара. Мировая война помогла ему получить последнюю кратковременную отсрочку исполнения приговора.

Однако не только социальная помощь и моральный протест против любой несправедливости постоянно находили своего глашатая в лице Короленко. В 80-е годы, после покушения на Александра II, в России наступил период самой жестокой безнадежности. Либеральные реформы 60-х годов в области правосудия, земского самоуправления были регрессивно пересмотрены. Кладбищенская тишь царила под свинцовыми крышами правления Александра III. Русским обществом, пришедшим в уныние из-за крушения всех своих надежд на мирные реформы, а также кажущейся безрезультатности революционного движения, овладело подавленное настроение покорности.

В этой обстановке апатии и малодушия среди русской интеллигенции возникли метафизически-мистические настроения, представленные, к примеру, философской школой Соловьева, стало отчетливо ощущаться влияние Ницше, а в художественной литературе воцарился безнадежно-пессимистический тон рассказов Гаршина и стихов Надсона. Но прежде всего этому настроению отвечали мистицизм Достоевского, как он выражен в «Карамазовых», а особенно аскетические учения Толстого. Пропаганда «непротивления злу насилием», осуждения всякого применения силы в борьбе с господствующей реакцией, которой противопоставлялась лишь «внутренняя чистота» индивидуума, теории социальной пассивности стали в настроениях 80-х годов серьезной опасностью для русской интеллигенции, поскольку она могла пользоваться при этом таким зачаровывающим средством, как перо и моральный авторитет Льва Толстого.

В ответ Михайловский, идейный глава народников, поднял против Толстого желчно-злую полемику. Короленко со своей стороны вышел на первый план и здесь. Он, чувствительно-нежный поэт, который всю жизнь предавался переживаниям детства в шумящем лесу, ощущениям мальчугана, бегущего темным вечером через пустынное поле, воссоздавший пейзажи со всеми нюансами освещения и настроения, писатель, для которого политические партийные группировки, в сущности, всегда оставались чем-то чуждым и отталкивающим, теперь решительно поднял свой голос, чтобы проповедовать воинствующую, сверкающую мечом ненависть и энергичное сопротивление. На толстовские легенды, притчи и рассказы в стиле Евангелия Короленко ответил «Сказанием о Флоре, Агриппе и Менахеме, сыне Иегуды».

В Иудее огнем и мечем владычествуют римляне, они грабят страну и высасывают из населения все соки. Народ стонет и сгибается под ненавистным игом. Потрясенный зрелищем страданий своего народа, на борьбу поднимается мудрый Менахем, он взывает к героическим традициям предков и проповедует восстание против римлян, «священную войну». Этому противостоит секта кротких ессеев, которые, подобно Толстому, отвергают любое применение силы и видят спасение лишь во внутренней чистоте, бегстве от мира и самоотречении.

«Ты сеешь зло также учением, которое зовет на борьбу!..— кричат они Менахему.— Когда осаждают город и город сопротивляется, то осаждающие предлагают жизнь кротким, а мятежных предают смерти. Мы проповедуем народу кротость, чтобы он мог избегнуть гибели… Воду,— говорили они,— не сушат водой, но огнем, и огонь не гасят пламенем, но водой. Так и силу не побеждают силой, которая есть зло…»

На это Менахем, сын Иегуды, не смутившись, ответствовал:

«Сила руки не зло и не добро, а сила: зло же или добро в ее применении. Сила руки — зло, когда она подымается для грабежа или обиды слабейшего; когда же она поднята для труда и защиты ближнего — она добро…

Огонь не тушат огнем, а воду не заливают водой. Это правда. Но камень дробят камнем, сталь отражают сталью, а силу — силой… И еще: насилие римлян — огонь, а смирение ваше — дерево. Не остановится, пока не поглотит всего» (18).

«Сказание» завершается молитвой Менахема:

«О Адонаи, Адонаи!..

Пусть никогда не забудем мы, доколе живы, завета борьбы за правду.

Пусть никогда не скажем: лучше спасемся сами, оставив без защиты слабейших…

И я верю, о Адонаи, что на земле наступит твое царство!..

Исчезнет насилие, народы сойдутся на площадях братства, и никогда уже не потечет кровь человека от руки человека» (19).

Это дерзостное исповедание веры как свежий бриз ворвалось в затхлый туман инертности и мистики. Короленко внес свою лепту в подготовку путей для той новой исторической «силы» в России, которой было суждено вскоре поднять свою благотворящую руку, руку труда, как орудие освободительной борьбы.
IV

Недавно вышло немецкое издание воспоминаний Максима Горького о его юношеских годах (20), которое во многих отношениях представляет интересный контраст предлагаемой книге Короленко.

В художественном отношении оба писателя в известном смысле антиподы. Короленко, подобно высокочтимому им Тургеневу, насквозь лирическая натура, мягкая душа, человек настроения. Горький же — наследник традиции Достоевского, ярко выраженное драматическое восприятие мира, человек концентрированной энергии, действия. У Короленко, хотя он и видит все ужасы социальной жизни, даже величайшие из них, совсем как у Тургенева, оказываются в художественном изображении сдвинутыми в несколько смягчающую перспективу настроения, овеянными нежным запахом поэтического видения, пейзажной прелести. Для Горького же, как и для Достоевского, даже трезвая повседневность полна жутких призраков, мучительных видений, которые рисуются с безжалостной резкостью, так сказать, без воздуха и перспективы, по большей части с полным пренебрежением к пейзажу.

Если драма, по меткому выражению Ульрици,— это поэзия действия, то драматический элемент в романах Достоевского несомненен. Они так изобилуют действием, переживаниями и напряжением, что их ошеломляющее, запутывающее смысл обилие событий грозит подавить эпические элементы романа, в каждое мгновение взорвать его пределы. Ведь прочтя с захватывающим интересом один или два толстых тома, в большинстве случаев едва сознаешь, что мысленно присутствовал при событиях всего двух или трех дней. Столь же характерно для драматического склада творчества Достоевского то, что главные сюжетные узлы завязаны, крупные конфликты, созревшие для своего взрыва, уже даются готовыми в начале его романов, в их долгой предыстории, их назревании читатель не участвует, и ему представляется возможность задним числом осмыслить действие.

Горький, даже когда он хочет воплотить образец неспособности к действию, банкротство человеческой энергии, как в «На дне» и «Мещанах», избирает для изображения драматическую форму и умеет вдохнуть в бледные облики людей хотя бы отблеск жизни.

Короленко и Горький представляют не только две творческие индивидуальности, но и два поколения русской литературы и идеологии освободительного движения. У Короленко в центре его интересов все еще стоит крестьянин, у Горького же — восторженного сторонника немецкого научного социализма — городской пролетарий и его тень — люмпен-пролетарий. В то время как для Короленко естественная рама рассказа — пейзаж, для Горького это — мастерская, подвал, ночлежка для бездомных.

Ключ к личности обоих художников дает в корне различная история их жизни. Короленко, выросший в уютных буржуазных условиях, в детстве имел нормальное чувство незыблемости, стабильности мира и его порядка вещей, присущее всем счастливым детям. Горький, корнями своими уходящий частично в мещанство, частично в люмпен-проолетариат, выросший в описанной Достоевским атмосфере замысленных ужасов, преступлений и стихийных взрывов человеческих страстей, уже ребенком пробивается в жизни, как затравленный волчонок, и показывает судьбе свои острые зубы. Это детство, полное лишений, оскорблений, притеснений, с чувством неуверенности, жизненной неустойчивости, в ближайшем соседстве с отбросами общества, включает в себя все типичные черты судьбы современного пролетариата. И только тот, кто прочел воспоминания Горького о его жизни, может оценить всю трудность его чудесного подъема из этой социальной пропасти к сияющей солнечной вершине современной образованности, гениального искусства и научно обоснованного мировоззрения. И в этом тоже личная судьба Горького символична для русского пролетариата как класса, который из неотесанности и вопиющего внешнего бескультурья царской империи, пройдя суровую школу борьбы, за удивительно короткий срок двух десятилетий поднялся до исторической способности действовать. Это наверняка непостижимый феномен для всех филистеров от культуры, которые хорошее уличное освещение, пунктуальное железнодорожное сообщение и чистые стоячие воротнички считают культурой, а прилежный стук парламентских мельниц — политической свободой.

Огромное колдовство короленковского поэтического творчества ставит ему и пределы. Короленко всеми своими корнями — в современности, в переживаемом моменте, в чувственном впечатлении. Его рассказы — как букет свежесорванных цветов; но время не улыбается их радостной красочности, их изысканному аромату. России, которую описывает Короленко, больше нет, это вчерашняя Россия. Нежное, поэтическое, мечтательное настроение, витавшее над его страной и людьми, миновало. Оно уже одно или полтора десятилетия назад уступило место трагическому, предгрозовому настроению Горького и товарищей, звонкоголосых буревестников революции. Оно и у самого Короленко уступило место боевому настроению. В нем, как и в Толстом, общественный борец, великий гражданин в конце концов победил поэта и мечтателя.

Когда Толстой в 80-е годы начал проповедовать свое нравственное Евангелие в новой литературной форме — небольших рассказах в народном духе, Тургенев обратился к мудрецу из Ясной Поляны с умоляющим письмом, чтобы во имя Отечества побудить его вернуться в обитель чистого искусства. Так же горевали и по ароматной поэзии Короленко его друзья, когда он с огненным рвением устремился в публицистику.

Но дух русской литературы — высокое чувство социальной ответственности — оказался у этого одаренного писателя сильнее, чем даже любовь к природе, к вольной кочевой жизни, к поэтическому творчеству. Увлеченный волной надвигавшегося революционного потока, он к концу 90-х годов все больше умолкает как писатель, чтобы сверкать своим обнаженным клинком лишь как предтеча борцов за свободу, став центром оппозиционного движения русской интеллигенции. «История моего современника», напечатанная в 1906—1910 гг. в издававшемся Короленко журнале «Русское богатство»,— последнее произведение его музы: еще наполовину — поэтическое произведение, но целиком — правда, как и все в жизни этого человека.

Написано в уголовной тюрьме Бреслау в июле 1918 г. Роза Люксембург
МИЛИТАРИЗМ - ЖИЗНЕННЫЙ НЕРВ ГОСУДАРСТВА [16]
Речь на собрании во Франкфурте-на-Майне (по газетному сообщению)

Я вижу, что неподдельное воодушевление моральной победой, которую мы одержали, охватило вас точно так же, как и меня. Да, дорогие товарищи, у нас есть все причины испытывать воодушевление, радоваться и гордиться, ибо наши враги этим приговором показали, что дрожат перед нами. Они считают, что произвели устрашающий выстрел: каждый, кто осмелится потрясать основные устои государства, будет теперь брошен на двенадцать месяцев в тюрьму. Но вера в то, что мы дадим запугать себя тюремными наказаниями,— только доказательство того, как наше мировоззрение отражается в головах прусского судьи и прокурора. Как будто двенадцать месяцев тюрьмы — жертва для человека, в груди которого живет уверенность, что он борется за все человечество. Процесс этот верно освещает все наше классовое государство; в нем противостоят друг другу два мира, и пропасть между ними никогда не будет преодолена из-за полной неспособности понять нашу психологию. («Очень правильно!») А потому — никакой пощады, это государство надо послать ко всем чертям! (Оживление, долго не смолкающие аплодисменты.)

Хотели покарать жертву, но что значит такой пустяк — год тюрьмы по сравнению с устрашающим приговором в Лёбтау, который мог бы отметить свой пятнадцатилетний юбилей! [17] И разве жертвы не стали уже массовыми, разве тысячи семей, живущие в нужде и нищете,— не жертвы того же классового государства? Мы не ведем счет жертвам, ибо, ясное дело, любое познание требует жертв. Чем больше жертв, тем больше люди будут сплачиваться вокруг нас. (Оживленные аплодисменты.)

Но этот приговор имеет и политическое значение. Вы видите, со времени знаменитого процесса Карла Либкнехта [18] не было больше ни одного такого приговора. Тогда еще приходилось прибегать к параграфу о государственной измене, а сегодня уже достаточно и параграфа ПО [19], чтобы вынести примерно такую же меру наказания. Этот приговор, как совершенно верно высказался мой защитник д-р Розенфельд, предваряет реформу уголовного кодекса, имеющую ярко выраженную классовую направленность против социал-демократии. Эта судебная практика — достойное дополнение к продолжающимся покушениям на право коалиций, к преследованиям нашей прессы, редакторы которой за последний год приговорены не менее чем к шестидесяти месяцам тюрьмы. («Очень верно!»)

Эти признаки все более усиливающейся реакции дают нам урок, что мы должны, дабы не допустить этого, удвоить нашу бдительность и перейти в наступление. (Бурные аплодисменты.) В этом отношении процесс дает нам и еще один полезный урок: он сам — проявление той силы, которая постоянно желает зла, а все-таки невольно творит добро. Прокурор, обосновывая меру наказания, сказал, что я хотела поразить жизненный нерв существующего государства.

Вы слышите, агитация против нынешнего милитаризма — это покушение на жизненный нерв государства! Вы видите, жизненный нерв нашего государства — это не благосостояние масс, не любовь к отечеству, не духовная культура, нет, это штыки! Это показывает, куда более разительно и наглядно, чем смогла бы сделать я, что государство, жизненный нерв которого — орудие убийства, такое государство созрело для своей гибели. (Бурные аплодисменты.) Это открытое признание господина прокурора мы должны запомнить как важнейший урок. Жизненный нерв государства, обнаженный самим официальным его представителем! Против этого жизненного нерва мы хотим всеми нашими силами бороться с утра до вечера. Мы позаботимся о том, чтобы этот жизненный нерв был перерезан как можно скорее! («Браво!»)

Если прусские прокуроры придерживаются тупой веры, если эти люди в своих грубых исторических представлениях воображают, будто наше главное средство в борьбе против милитаризма состоит в том, что мы хотим помешать солдату в тот самый момент, когда он уже поднял руку, чтобы применить оружие, то они заблуждаются. Рука подчиняется мозгу. Вот на этот мозг мы и хотим воздействовать нашим идейным порохом. (Бурные, долго не смолкающие аплодисменты.)

И еще я хочу сказать здесь то, что пренебрегла сказать прокурору. Он указал, что я особенно опасна, ибо принадлежу к самому крайнему, самому радикальному крылу нашей партии. Но когда речь идет о борьбе против милитаризма, тут мы все едины, тут нет никаких направлений! (Аплодисменты.) Тут мы как стена противостоим этому обществу. Тут не одна Роза Люксембург. Тут сейчас стоят уже 10 миллионов смертельных врагов классового государства.

Товарищи по партии! Каждое слово в обосновании этого приговора — публичное признание нашей силы. Каждое слово — слово чести для нас. Потому и для меня, как и для вас, важно одно: покажем себя достойными этой чести. Так будем же всегда помнить слова нашего умершего вождя Августа Бебеля: «Я до последнего дыхания остаюсь смертельным врагом существующего государства» . (Торжествующие, нескончаемые аплодисменты.)
ИЗ ПИСЕМ 1909—1917 гг.
КОСТЕ ЦЕТКИНУ[20]

Мюнхен, 4 августа 1909 г.

[...] «Смерть Ивана Ильича» [Л.Н.Толстого] глубоко потрясла меня. Грандиозное произведение. [...]
КОСТЕ ЦЕТКИНУ

[Фриденау, 30 ноября 1910 г.]

[...] Вчера делала доклад о Толстом в [партийной] школе[21]. Потом была дискуссия, и все это длилось до 12-ти, домой попала только в час ночи и сегодня чувствую себя разбитой. [...] Сегодня случайно поговорила с Корном насчет того, не даст ли он что-нибудь о Толстом в «Arbeiter-Jugend» [22]. Нет, заявил он, таких «юбилейных и прочих случайных статей» он не любит. Я сказала, что это вовсе не «случай», а просто долг ознакомить молодежь с Толстым. Вот этого-то делать и не стоит, считает он, нельзя же рекомендовать молодым людям читать «Анну Каренину», ведь там «слишком много о любви». А когда я в гневе стукнула кулаком по столу и сказала, что меня не удивляют такие взгляды у невежд, но поражают у людей, считающих себя специалистами по «культуре» и «искусству», он ответил: но ведь Толстой не имеет ничего общего с культурой и искусством. Ну как тут не взорваться? От одного только вида этой красной рожи, словно вырубленной топором из полена, этого коротышки в широченной пелерине, своей недвижностью похожего на круглую башню уличного писсуара. Проклятый народ невежд, эти «наследники классической философии»! А Вендель, говорят, написал во франкфуртской «Volksstimme» статью о Т[олстом], дав примерно такое освещение: молодая шлюха — старая святоша!.. Ах, порой мне здесь так ужасно не по себе и хотелось бы лучше всего бежать из Германии. В какой-нибудь сибирской деревне чувствуешь больше человеческого, чем в германской социал-демократии. [...]
КОСТЕ ЦЕТКИНУ

[Зюдэнде, 18 марта 1912 г.]

[...] Вчера слушала в гарнизонной церкви «Страсти по Матфею» Баха. Месса произвела на меня глубокое впечатление, она, пожалуй, даже еще прекраснее, чем месса h-Moll, драматичнее и суровее. Все время говорят попеременно то Христос, то Пилат, еще кто-то, думаю, ангелы (у меня не было текста) и народ в качестве хора. Христос совсем как видение, пел его тенор, тихо и мягко, ему отвечал сильный баритон, у Пилата грубый бас; между ними все снова и снова вступали хоры с короткими апострофами; две солистки — контральто (то была Филиппи) и сопрано — звучали где-то совсем в выси под куполом, словно жаворонки. Каждое соло сочеталось с каким-нибудь отдельным инструментом: Христу ответствует лишь тихо и глухо орган, контральто — виолончель и т. д. Но самое прекрасное — это хоры: они просто сплошной вопль, беспорядочный, страстный галдеж, в котором каждое слово выкрикивается десяток раз; буквально видишь перед собой иудеев с развевающимися бородами, жестикулирующих, размахивающих палками; это скорее перебранка, нежели пение, так что невольно начинаешь смеяться. Думаю, здесь впервые показано, как, собственно, следует использовать массовый хор. Народ не «поет», он орет и буйствует. И оркестр тоже вовсе не претендует на красоту формы, он скромен и мощен. Знаешь ли ты «Страсти»? [...]
КОСТЕ ЦЕТКИНУ

[22 марта 1912 г.] [...] Читаю «Хаджи Мурата». По архитектонике он немного напоминает «Войну и мир» и выдает большого эпического писателя. [...]
КОСТЕ ЦЕТКИНУ

[Зюдэнде, 26 марта 1912 г.]

[...] Вечером читала «Отец Сергий» Толстого. Написано так просто и так прекрасно. Ложась спать, неожиданно вспомнила то место, где он описывает, как Сергий во время молитвы увидел, как вдруг прямо перед ним в траву упал воробей, потом, громко чирикая, поскакал к нему и, внезапно чем-то напуганный, улетел. Этот воробей вовсе никак не связан с содержанием, ничего и не символизирует, но именно потому, что эпизод этот совсем излишен и ничем не мотивирован, он производит впечатление совершенно правдивое и поэтическое. [...]
КОСТЕ ЦЕТКИНУ

[Берлин, 31 мая 1912 г.]

[...] Я так рада, что ты видел Толстого в театре. Сцена с военными в драме «И свет во тьме светит» своей голой правдой производит такое мощное впечатление, что даже филистерский сброд и тот был захвачен ею. А также и последний акт, когда старик хочет бежать из дома. [...]
ФРАНЦУ МЕРИНГУ[23]

[Берлин], 31 августа 1915 г.

Барнимштр[ассе], 10 Глубокоуважаемый и любимый друг, Ваше письмо доставило мне сердечную радость, поскольку я уже давно тосковала по весточке от Вас и от Вашей дорогой жены Евы и очень хотела знать, удалось ли Вам отдохнуть так, как Вы того желали. Очень огорчило меня то, что Вы так страдали от дурной погоды, и я с тревогой смотрю через отдушину наверху [моей камеры] на тяжелое, серое небо и проливной дождь, который, верно, настиг и Вас в Гарце, снова испортив Вам настроение.

Вы, однако, не правы, хоть как-то связывая настроение с Вашим возрастом! Ведь тогда я запросто сгодилась бы Вам в бабушки, ибо завишу от погоды, как лягушка, а порой в осенний дождь все мое существование кажется мне пресным и безвкусным фарсом. А что же такое юность, как не эта неистощимая радость трудиться, драться и смеяться, в чем Вы ежедневно даете всем нам фору? Вы ведь даже не можете себе представить, как сильно меня стыдит и подстегивает пример Вашей чудесной работоспособности, мысль о Вашей душевной гибкости, а также робкая надежда заслужить Ваше одобрение, и тогда мне удается собраться с силами. Вы слишком мало знаете мои постыдные слабости — ведь я готова предаться несбыточным мечтам или нетерпеливо сбежать от гнетущего долга.

Правда, общее положение стало теперь столь запутанным, что настоящая радость борьбы и не может возникнуть. Все смещается ныне, великому горному оползню не видно конца, и чертовски трудное дело определить стратегию и упорядочить битву на таком разрытом и колеблющемся под ногами поле. Впрочем, я уже больше ничего не боюсь. В первый момент, тогда, 4 августа [1914 г.] [24] я была в ужасе, почти сломлена; но с тех пор совершенно успокоилась. Катастрофа приняла такие размеры, что обычные мерки человеческой вины и человеческой боли к ней не-приложимы. Стихийные опустошения несут нечто успокаивающее именно из-за своих масштабов и своей слепоты. И наконец, если все было действительно так и все великолепие мирного бытия было лишь обманчивыми болотными огнями, тогда уж лучше, что однажды все это рухнуло. А пока мы переживаем всю муку и неуютность переходного состояния, и к нам поистине относится: Le mort saisit le vif (букв.: “Мертвый хватает живого” - франц.).

Ничтожество наших колеблющихся друзей, от которого Вы стонете, есть тоже не что иное, как плод той всеобщей коррупции, от которой рухнуло здание, столь гордо блиставшее в мирные времена. Куда ни взглянешь, все — одна труха. И все это, я думаю, должно и дальше рушиться и еще больше разваливаться, чтобы наконец-то обнажилось здоровое дерево. [...] В этом убожестве, которое я сейчас воспринимаю с душевным спокойствием, Ваши работы служат мне истинным утешением.. Для освежения я иногда читаю немного Лассаля. Но помогите мне, о боги, не потерять самообладания, когда я натыкаюсь на примечания Бернштейна [25]. Как тупой невежда, он все время путается под ногами у Лассаля. [...]

К сожалению, работа моя не очень продвигается. Вероятно, однообразие и узость жизни, недостаток впечатлений постепенно словно клейстером обволакивают мои чувства. Я вообще могу работать только с вдохновением, когда нахожусь в свежем радостном настроении, сейчас же и немногое мне приходится отвоевывать с трудом. Это не жалоба, а лишь «смягчающее обстоятельство», которое должно послужить мне извинением, если я обману Ваши ожидания.

В остальном же насчет моего здоровья можете быть совершенно спокойны, а фрейлейн Я[коб] [26] получит от меня головомойку за то, что обременяет Вас заботами о моих мощах. Я хотела бы быть столь же спокойной за нашу Клару [Цеткин][27]. Но неизвестность насчет того, что с ней будет и сколько времени продлится еще эта гнусная шутка, немного действует мне на нервы. Кстати, я возмущена — нет, будем честны: я рада, что фракция не проронила насчет Клары ни слова. Помните, что говорит Гретхен умирающий Валентин: «Когда могла такою стать, так уж открыто будь!» (21)

А теперь шлю сердечные приветы вам обоим. Как радуюсь я уже заранее возможности снова сидеть в Вашем уютном кабинете за маленьким столиком, болтать и смеяться вместе с Вами! Еще раз всего хорошего.

Ваша Р. Л.
КАРЛУ ЛИБКНЕХТУ[28]

[Берлин, начало декабря 1915 г.]

[...] То, что мы во всем будем согласны, я считаю само собою разумеющимся и безусловно необходимым. Если порой и имеются небольшие расхождения, то лишь в том смысле, что каждый политик может в сложной ситуации вступать в спор с самим собой. Я с самого начала настоятельно хотела, чтобы «Тезисы» появились как наша общая платформа. Дайте только мне сразу же знать, все ли теперь согласовано. И не позволяйте никому (кроме наших ближайших друзей), никаким Георгам [Ледебуру] и Штрёбелям изменить в тексте ни единого слова!

Сегодня Вы показались мне немного удрученным. Это меня огорчило. Сохраняйте же всегда Ваш солнечный оптимизм. Только мужество — а то не будет нам удачи.

Сердечно Ваша Роза Люксембург

ГЕНРИХУ ДИТЦУ[29]

Берлин, 28 июля 1916 г.

Глубокоуважаемый товарищ Дитц!

[...] Наконец-то я [...] занялась переводом на немецкий язык книги Короленко «История моего современника». Это автобиография К[ороленко], представляющая собой не только художественное произведение первого ранга, но и выдающийся культурно-исторический документ времен «великих реформ» Александра И, живо воспроизводящий именно эпоху перехода от старой крепостнической к современной буржуазной России. Произведение это приобретает еще особенно актуальный интерес для немецкого читателя и потому, что действие его разворачивается полностью в западных пограничных землях царской империи, на той почве, где так своеобразно перемешались три национальности: русские, поляки и украинцы.

Я убеждена, что книга эта вызовет в Германии живой интерес широких кругов и понравится им, а потому хотела бы, прежде чем я обращусь к буржуазному издателю, сначала услышать, не пожелаете ли Вы сами, как знаток русских условий, представить немецкой публике нашего дорогого Короленко, который духовно нам так близок. Я снабжу перевод вводным очерком о Короленко и его положении в русской литературе. [...]
ЛУИЗЕ КАУТСКОЙ

Барнимштрассе, 10, 13 сентября 1916 г.

[...] Обращаюсь к тебе с просьбой. Ты знаешь, что я работаю над переводом книги Короленко. Не можешь ли ты разузнать относительно издателя? Мне отсюда трудно что-либо предпринять. Дитц, как я ожидала, отказался. Остаются, следовательно, лишь буржуазные издательства или, быть может, «Neue Welt» и «Vorwarts». [...]
ЛУИЗЕ КАУТСКОЙ

[Вронке], 3 декабря 1916 г.

Дорогая Лулу!

Спешу ответить на твое письмо: я очень рада снова получить от тебя после большого перерыва несколько строк. Большое спасибо за твою заботу о моем переводе и за добрый успех. Я уже более недели назад послала рукопись десяти листов оригинала в комендатуру. [...] Когда и что ты пошлешь издателю, предоставляю на твое усмотрение. Но прежде всего, конечно, прочти сама и сразу напиши мне, какое впечатление на тебя произведут оригинал и перевод. Я очень волнуюсь! [...]

Что касается условий, то у меня нет никаких предложений. Ты знаешь, что в денежных делах я смыслю ровно столько же, сколько новорожденный теленок (я сегодня никак не избавлюсь от «скотских» метафор!); я, следовательно, целиком полагаюсь на господина Кассирера. [...]
МАТИЛЬДЕ ВУРМ[30]

Вронке, 28 декабря 1916 г.

Моя дорогая Тильда!

Хочу сразу ответить на твое рождественское письмо, пока во мне не остыл еще вызванный им гнев. Да, твое письмо просто-таки взбесило меня потому, что, несмотря на его краткость, оно каждой своей строчкой показывает, насколько сильно ты снова оказалась в плену своей среды. Этот плаксивый тон, эти «ахи» и «охи» насчет «разочарований», которые вы пережили якобы из-за других, вместо того чтобы просто взглянуть в зеркало и увидеть точнейшее отражение всего самого жалкого в человечестве! А слово «мы» в твоих устах означает теперь твое болотное лягушачье общество, тогда как прежде, когда ты была вместе со мной, оно означало мое общество. Ну, погоди, я еще буду разговаривать с тобой на «вы».

Ты меланхолически замечаешь, что для меня вы — «недостаточно отважные»,— это хорошо сказано! Ведь вы вообще никакие не «отважные», а просто «пресмыкающиеся». Это различие не в степени, а в сути. «Вы» вообще — иной зоологический вид, чем я, и ваша брюзгливая, протухшая, трусливая и половинчатая сущность никогда не была мне так чужда, так ненавистна, как теперь. Ты полагаешь, что «отвага» — это по вас, но так как за нее сажают в кутузку, то от нее «мало пользы».

Ах вы, жалкие мелкоторгашеские души, вы даже были бы готовы выставить на продажу немножко «геройства», но только «за наличные», будь то даже за три позеленевших медных пфеннига, но на прилавке должна сразу лежать «польза». Нет, не про вас сказано простое слово честного и прямого человека: «На том стою, я не могу иначе, Господи, помоги мне!» (22). Какое счастье, что минувшую мировую историю делали не вам подобные, а то у нас не было бы Реформации и мы все еще торчали бы в Ancien regime.

Что до меня, то хотя я и прежде никогда не была мягкой, в последнее время стала тверда, как закаленная сталь, и не пойду впредь ни на малейшие уступки ни в политическом, ни в личном общении. У меня начинает трещать голова, как после похмелья, едва только я вспоминаю галерею твоих героев: сладкий Гаазе, Дитман с красивой бородой и красивыми речами в рейхстаге, шаткий пастырь Каутский, за которым преданно шагает по горам и долам твой муж Эммо, великолепный Артур [Штадтхаген],— ах, je n’en finirai! (”не нахожу им конца!” - франц.).

Клянусь тебе: пусть лучше я годы просижу в тюрьме — не скажу даже здесь, где я после всего пережитого нахожусь словно в царстве небесном, а в гнусном притоне на Александерплац, где я, сидя в 11-метровой камере, утром и вечером без света, зажатая между ватерклозетом (но без воды) и железной койкой, декламировала моего Мёрике,— чем, с позволения сказать, «бороться» вместе или вообще иметь дело с вашими героями! Тогда уж лучше вместе с [консерватором] графом Вестарпом и — и вовсе не потому, что он говорил в рейхстаге о моих «миндалевидных бархатных глазах», а потому, что он настоящий мужчина.

Я говорю тебе: едва только я смогу снова вынуть отсюда нос, как стану гнать и травить вашу лягушачью компанию под звуки труб, свист бичей и лай собак — как Пентесилея, хотела я сказать, но вы, видит Бог, не Ахиллы.

Ну как, довольно тебе такого новогоднего привета? Тогда смотри, оставайся человеком! Быть прежде всего человеком — самое главное. А это значит: быть твердым, ясным и веселым, да веселым, несмотря ни на что, вопреки всему, ибо скулить — удел слабых. Быть человеком — значит радостно бросить, если нужно, всю свою жизнь «на великие весы судьбы», значит в то же время и радоваться каждому светлому дню, каждому красивому облаку.

Увы, я не умею сочинять рецепты, как стать человеком, я знаю только, как им быть. И ты тоже всегда знала это, когда мы часами гуляли вместе в Зюдэнде по полям, а хлеба были озарены багряными лучами вечерней зари. Мир так красив, несмотря на все ужасы, и был бы еще прекрасней, если бы не было в нем малодушных и трусов.

Приезжай, ты все-таки получишь мой поцелуй, ведь ты все же — честная малышка. С Новым годом!

Р.
СОФЬЕ ЛИБКНЕХТ[31]

Вронке, 15 января 1917 г.

Сонюша, моя маленькая птичка, будь все по моему желанию, этот листок прилетел бы к Вам 18-го с первой же почтой прямо в постель, чтобы сказать «добрый день» по случаю Вашего дня рождения и предупредить о моем визите к Вам на весь этот день. Правда, пока о визите лишь «воображаемом», но в этот день я думаю о Вас и мысленно с Вами. И Вы должны почувствовать это, Вы больше не должны страдать от внутреннего озноба; пусть моя любовь и моя теплота укутают Вас словно мягкое покрывало. Моя бедная девочка, оставшаяся одна-одинешенька со своей мукой, я желала бы хоть в этот день дать Вам своим письмом пусть всего лишь один солнечный час. [...] Наши друзья наверняка в меру своих сил скрасят Вам этот день, и это служит мне утешением, потому что сама я прикована здесь цепью. [...]

Соничка, Вы помните еще, что мы задумали предпринять, когда кончится война? Совместную поездку на Юг. И мы это сделаем! Я знаю, Вы мечтаете поехать вместе со мной в Италию, которая для Вас вершина всего. Я же, напротив, планирую потащить Вас на Корсику. Это еще больше Италии. Там забываешь о Европе по крайней мере современной. Представьте себе широкий героический ландшафт, со строгими контурами гор и долин, вверху одни только голые скалистые вершины благородного серого цвета внизу — буйные оливы, лавровишни и древние каштаны. И надо всем — первозданная тишина — ни человеческого голоса, ни крика птицы, только речка журчит где-то меж камней или в вышине между скалистыми утесами шелестит ветер — еще тот же что надувал паруса Одиссея.

И люди, которых Вы здесь встречаете, точно под стать ландшафту. Вдруг, например, из-за поворота горной тропы появляется караван — корсиканцы всегда ходят гуськом, растянувшимся караваном, а не толпой, как наши крестьяне. Впереди обычно бежит собака, за ней медленно вышагивает ну, скажем, коза или нагруженный мешками с каштанами ослик, за ним следует огромный мул, а на нем боком, свесив ноги, восседает женщина с ребенком на руках; сидит она неподвижно, выпрямившись, стройная, как кипарис; рядом шагает бородатый мужчина, он держится спокойно и твердо, оба молчат. Вы были бы готовы поклясться: это — святое семейство. И такие сцены Вы встретите там на каждом шагу. Я всякий раз бывала так потрясена, что невольно хотелось опуститься на колени, как мне всегда хочется сделать это пред ликом совершенной красоты. Там живы еще Библия и древность. Мы должны побывать там, поступив так, как делала я: пересечь весь остров пешком, ночевать всякий раз в другом селении, приветствовать каждый рассвет уже в пути. Как, привлекает это Вас? Я была бы счастлива показать Вам этот мир, ma petite reine (”моя маленькая королева” - франц.)!

Да, Соничка, не забывайте никогда, что Вы — petite reine. Я знаю, Вы сами рассказывали мне, что часто теряли самообладание, деградировали, говорили и вели себя, comme une petite blanchisseuse (”как маленькая прачка” - франц.). Но Вы не смеете больше так поступать. За эти четыре года Вы должны обрести внутреннюю выдержку, чтобы К[арл Либкнехт] нашел Вас маленькой королевой, перед которой он должен склонить голову. А для этого нужны только внутренняя дисциплина и самоуважение, и Вы должны обрести их. Вы обязаны сделать это ради самой себя и ради меня, которая Вас любит и уважает. Читайте много, Соничка, Вы должны продвигаться вперед и духовно, и Вы сможете это, у Вас еще есть свежесть и гибкость. [...]

Обнимаю Вас. Будьте в этот день спокойной и веселой.

Ваша Роза
МАРТЕ РОЗЕНБАУМ [32]

Вронке, 7 февраля 1917 г.

Моя дорогая, любимая Мартхен!

Надеюсь, Вы догадываетесь, почему я против наших более частых свиданий: не хочу принимать здесь никаких благодеяний, не хочу ни о чем просить и не желаю быть обязанной благодарить. [...]

У Вас нет никаких причин беспокоиться обо мне и резко выражать недовольство моей судьбой. Правда, я уже стала здесь очень нелюдимой, но это ведь ничего не значит. Сравните мою участь с участью Карла [Либкнехта], и Вы должны будете признать, что не я, а он заслуживает все сочувствие и все симпатии. Мартхен, однажды я уже просила Вас заботиться от всего сердца о бедной Соне Л[ибкнехт], и делаю это еще раз. Вы должны чаще бывать подле нее, ибо Вашей улыбкой и всем Вашим существом Вы распространяете вокруг себя такую теплоту и благожелательность, что я ожидаю от этого много хорошего для больной души этой маленькой женщины. Я не имею в виду, что Вы потащите ее в общество, скажем, сведете ее с А. и другими!! Во-первых, она плохо подходит для этой сферы, хотя и не показывает этого (я ее хорошо знаю), а во-вторых, ей нужен большой покой. Она нуждается в том, чтобы вокруг нее было несколько очень хороших и чутких людей, а к ним я отношу в первую очередь Вас и Луизу Каутскую, которую тоже просила заботиться о Соне. [...] Постарайтесь сохранить теплое отношение к Соне также со стороны Францискуса [Меринга] и Евы [Меринг], расположением которых Вы пользуетесь. [...]
МАТИЛЬДЕ ВУРУМ [33]

Вронек в П[ознани], крепость, 16 февраля 1917 г.

Моя дорогая Тильда!

Письмо, открытку и кекс получила — большое спасибо. Будь спокойна, хотя ты так храбро дала мне отпор и даже объявила войну, отношение мое к тебе не изменилось. То, что ты хочешь со мной «бороться», заставило меня улыбнуться. Девочка, я крепко сижу в седле, и еще никому не удавалось сбросить меня на землю; любопытно посмотреть, кто сумеет это сделать. Но я вынуждена улыбнуться и еще по одной причине: потому, что ты вовсе и не хочешь против меня «бороться» и политически гораздо больше привержена ко мне, чем хочешь сама признать. Я всегда останусь для тебя компасом, потому что именно твоя прямая натура говорит тебе: мой вывод — самый безошибочный, ибо на него не влияют второстепенные помехи — робость, рутина, парламентский кретинизм, туманящие выводы других. Вся твоя аргументация против моего лозунга «На том стою, я не могу иначе!» ведет вот к чему: все это прекрасно, но люди — трусливы и слабы, ergo (”значит” - лат.), надо приспособить тактику к их слабости и принципу chi va piano va sano (”тише едешь, дальше будешь” - итал.). Какая узость исторического взгляда, мой ягненочек! Ведь нет ничего более изменчивого, чем человеческая психология. Тем более что психология масс всегда таит в себе, как талатта, как вечное море, все скрытые возможности: мертвенный штиль и бушующий шторм, низменную трусость и самый дикий героизм. Масса всегда — то, чем она должна быть по обстоятельствам времени, и она всегда пребывает в состоянии скачка к тому, чтобы стать совершенно другой, чем кажется. Хорош же тот капитан, который прокладывает курс, определяя его только по сиюминутному состоянию водной глади и будучи не способен по признакам на небе и в глубине моря распознать надвигающийся шторм!

Моя маленькая девочка: «разочарование в массах» — это всегда самое позорное свидетельство для политического руководителя. Вождь большого масштаба руководствуется в своей тактике не настроением масс в данный момент, а железными законами развития; несмотря на все разочарования, он твердо держится своей тактики, а в остальном спокойно предоставляет истории довести ее дело до необходимой зрелости.

На этом давай «заканчивать дебаты». Подругой твоей я охотно остаюсь.

Останусь ли я для тебя и учительницей, как ты этого хочешь, зависит от тебя. [...]

Целую и крепко жму руку. Твоя Р.
СОФЬЕ ЛИБКНЕХТ

Вронке в П [ознани], крепость, 18 февраля 1917 г.

Моя самая дорогая Соничка!

(…] Давно уже меня ничто так не потрясало, как короткий рассказ Марты [Розенбаум] о Вашем посещении Карла, когда Вы увидели его за решеткой, и о том впечатлении, которое это произвело на Вас. Почему же Вы скрыли это от меня? Я ведь имею право знать обо всем, что причиняет Вам боль, и не позволю урезать мои права собственности! Между прочим, этот случай мне живо напомнил мое первое свидание с братьями десять лет тому назад в Варшавской цитадели. Там тебя показывают буквально в двойной клетке из проволочной сетки, то есть клетка поменьше свободно установлена в клетке большей, и беседовать приходится через их туманное переплетение. А так как это было сразу же после шестидневной голодовки, то я была так слаба, что ротмистр (комендант крепости) должен был почти внести меня в переговорную комнату и я держалась в клетке обеими руками за проволочное ограждение, что, вероятно, еще больше усиливало впечатление никого зверя в зоопарке. Клетка стояла в довольно темном углу помещения, и мой брат прижал свое лицо прямо к проволочной сетке. «Где же ты?» — все снова и снова спрашивал он, вытирая пенсне от слез, мешавших ему видеть.

С какой радостью я сидела бы сейчас в Луккау в клетке, лишь бы избавить от этого Карла! [...]
ГАНСУ ДИФЕНБАХУ [34]

Вронке в П[ознани], 27 марта 1917 г.

Вечером

[...] Впрочем, самое худшее для меня время уже позади, в тюрьме я дышу свободнее — вчера истек пресловутый восьмой месяц пребывания в тюрьме. У нас здесь был бодрящий солнечный день, хотя и немного холодный, а заросли еще совсем голых кустов в моем садике переливались на солнце всеми цветами радуги. К тому же высоко в поднебесье раздавались трели жаворонков и, несмотря на снег и холод, ощущалось предвестье весны. Тут мне пришло на ум, что в прошлом году я в это время была уже и еще свободной и на Пасху вместе с Карлом Л [ибкнехтом] и его женой слушала в гарнизонной церкви «Страсти по Матфею».

Но что для меня сейчас Бах и «Страсти по Матфею»! Когда-то я в прохладный весенний день запросто бродила по улицам моего Зюдэнде (я считала, что там меня из-за моего задумчивого праздношатания уже знает каждый житель), засунув руки в карманы жакетика, без всякой цели, только чтобы поглазеть на окружающее и впитать в себя жизнь. А из домов раздавались звуки предпасхального выколачивания матрацев, где-то громко кудахтала курица, маленькие школяры, возвращаясь домой, прямо посреди мостовой с громким криком и смехом затевали потасовку, ползущий мимо паровичок городской железной дороги давал короткий приветственный гудок, тяжелый пивной фургон тарахтел вниз по улице, а подковы его битюгов ритмично и сильно стучали по железнодорожному мосту, в промежутках было слышно звонкое чириканье воробьев,— все это на ярком солнечном свету выливалось в такую симфонию, в такую «Оду к радости» [Шиллера], какую не воспроизвести никакому Баху и никакому Бетховену. И сердце мое ликовало из-за всего на свете, из-за самой будничной малости. [...]
ГАНСУ ДИФЕНБАХУ

Вронке, 30 марта 1917 г.

[...] Прошлой весной у меня был еще один спутник по этим странствиям: Карл Л[ибкнехт]. Вы, верно, знаете, какую жизнь он вел вот уже много лет: сплошь в парламенте, на заседаниях, в комиссиях, на совещаниях, в вечной спешке, на бегу, прыгая с трамвая на электричку, а с электрички — в автомобиль; все карманы набиты блокнотами, руки заняты только что купленными газетами, прочесть которые целиком у него, конечно, не хватало времени; душа и тело покрыты дорожной пылью, но на лице, несмотря ни на что, всегда доброжелательная юношеская улыбка.

Прошлой весной я просто-таки заставила его немного передохнуть, вспомнить, что кроме рейхстага и ландтага есть еще и целый мир вокруг, и он вместе с Соней [Либкнехт] и со мной не раз шагал по полям, бывал в Ботаническом саду. Как мог он, словно дитя, радоваться какой-нибудь березке с молодыми сережками! Однажды мы напрямик прошагали по полям до самого Мариенфельде. Вы ведь знаете,— помните еще? — эту дорогу: однажды мы с Вами вдвоем прошли по ней осенью, когда нам пришлось шагать по жнивью.

А тем прошлым апрелем мы с Карлом гуляли до полудня, и поля еще только зазеленели свежей озимью. Прохладный ветер, налетая порывами, гнал по небу взад и вперед серые облака, а поля то сияли в ярком солнечном свете, то погружались в тень с изумрудно-зеленым отливом — великолепная игра света и тени,— и мы шли, невольно умолкнув. Вдруг Карл остановился и стал делать какие-то странные прыжки, притом с серьезным лицом. Я глядела на него с удивлением и даже немного испугалась: «Что с вами?» — «Я так счастлив»,— только и ответил он. И тут мы, ясное дело, расхохотались, как сумасшедшие.

С серд[ечным приветом] Р.
СОФЬЕ ЛИБКНЕХТ

Вронке, 19 апреля 1917 г.

Сонюша, пташка моя маленькая!

Вчера от всего сердца порадовалась Вашей открытке с приветом, хотя он и звучал так грустно. Как хотела бы я сейчас быть с Вами, чтобы снова заставить Вас смеяться, как тогда, после ареста Карла [в мае 1916 г.], когда обе мы — Вы еще помните? — своими озорными взрывами смеха привлекли к себе некоторое внимание публики в кафе «Фюрстенхоф». Как прекрасно было тогда — наперекор всему! А наша ежедневная погоня ранним утром за [попутным] автомобилем на Потсдамерплац, потом поездка в тюрьму через цветущий Тиргартен и тихую Лертерштрассе с ее высокими вязами, а на обратном пути — обязательное посещение накоротке «Фюрстенхофа», потом обязательный визит ко мне в Зюдэнде, где все цвело роскошной майской зеленью. Помните ли Вы часы, проведенные вместе в моей уютной кухне, где Вы и Мими за столиком, покрытым белоснежной скатертью, терпеливо ожидали плодов моего кулинарного искусства? Помните ли Вы еще прелестные haricots verts a la Parisienne? (”зеленые бобы по-парижски” - франц.) Потом столик для цветов, который я для Вас пристроила у окна в эркере а на нем — Гёте и тарелочка компота?

И ко всему этому в памяти моей сохранилось воспоминание о неизменно сияющей солнцем жаркой погоде, а ведь только при такой и появляется настоящее радостное чувство весны. А потом вечером — мой обязательный визит к Вам, в Вашу милую комнатку — я так охотно видела Вас в роли хозяйки дома, это так было Вам к лицу, когда Вы с фигуркой девочки-подростка, стоя у стола, разливаете чай; и, наконец, уже в полночь — наше взаимное провожание домой по пахнущим цветами ночным улицам! Вспоминаете ли Вы еще сказочную лунную ночь в Зюдэнде, когда я провожала Вас домой, а остроконечные крыши домов с их резкими контурами казались нам на фоне прекрасно голубого неба старинными рыцарскими замками?

Сонюша, как хотела бы я быть постоянно с Вами, рассеять Вашу печаль, болтать с Вами или молчать, чтобы Вы не впадали в Вашу мрачную, отчаянную тоску. В своей открытке Вы спрашиваете: «Почему все это так?» Вы — дитя, именно «такова» издревле вся жизнь, в ней есть все: и страдание, и разлука, и тоска. Жизнь надо всегда принимать такой, как она есть, и находить все прекрасным и хорошим. Я по крайней мере так поступаю не по рассудочной мудрости, а просто такова моя натура. Я инстинктивно чувствую, что это — единственный верный способ воспринимать жизнь, и поэтому действительно чувствую себя счастливой в любом положении. И я хотела бы также ничего не вычеркнуть из моей жизни, ничего другого не иметь, чем то, что было и есть. Если бы только мне удалось внушить и Вам такое восприятие жизни!..

Я еще не поблагодарила Вас за фотографию Карла. Как Вы обрадовали меня ею! Это поистине самый прекрасный подарок ко дню рождения, какой Вы только могли мне сделать. Она стоит в хорошей рамке на столе передо мной и всюду сопровождает меня своим взглядом. (Вы знаете, есть такие портреты, которые словно смотрят на тебя, где бы ты ни находился.) Портрет очень похож. Как же должен сейчас Карл радоваться вестям из России! [...]
СОФЬЕ ЛИБКНЕХТ

Вронке, 2 мая 1917 г.

[...] И еще одно открытие осчастливило меня сегодня. Если помните, прошлым апрелем я как-то по телефону настойчиво звала вас обоих в 10 часов утра отправиться в Ботанический сад, чтобы вместе со мной послушать пение соловья, дававшего целый концерт. Мы сидели тогда в укромном уголке в густых зарослях, на камнях у небольшого журчащего ручья; а после соловья мы вдруг услышали однотонный жалобный крик, что-то вроде «гли-гли-гли-гли-глик!». Я сказала, что это звучит, как крик какой-то болотной или водоплавающей птицы, и Карл согласился со мной, но мы никак не могли определить, что это была за птица.

Подумайте только, такой же жалобный крик я вдруг услышала здесь, поблизости, несколько дней тому назад ранним утром, и сердце у меня так и забилось от нетерпения наконец-то узнать, кто это. Я потеряла покой, пока сегодня не выяснила: вовсе это не водоплавающая птица, а вертишейка, серая разновидность дятла. Она чуть больше воробья, а называется так оттого, что в случае опасности пытается напугать врага смешными ужимками и верчением головы. Питается только муравьями, которых собирает своим клейким язычком, как муравьед. Испанцы поэтому называют ее Hormigueo, муравьиной птицей. Кстати, Мёрике написал об этой птице премилое шутливое стихотворение, а Гуго Вольф положил его на музыку. С тех пор как я узнала, что это за птица с таким жалобным голосом, у меня такое чувство, словно получила подарок. Может быть, Вы напишете об этом Карлу, это его порадовало бы. [...]

Иногда у меня появляется такое чувство, что я совсем не настоящий человек, а какая-то птица или какой-то зверь в неудавшемся человеческом облике; внутренне я чувствую себя в таком уголке сада, как здесь, или же в поле, где жужжат шмели и стоит высокая трава, гораздо больше в своей родной обстановке, чем на партийном съезде. Вам я спокойно могу все это сказать: Вы ведь не станете сразу же подозревать меня в измене социализму. Вы знаете, что, несмотря на это, я надеюсь умереть на посту: в уличном бою или на каторге. Но мое самое внутреннее Я принадлежит больше синицам, чем «товарищам». И вовсе не потому, что я, как столь многие внутренне обанкротившиеся политики, нахожу в природе себе пристанище, свое отдохновение.

Напротив, я и в природе обнаруживаю на каждом шагу так много жестокого, что это заставляет меня очень страдать. [...]
ГАНСУ ДИФЕНБАХУ

Вронке, 12 мая 1917 г.

[...] Ваша идея, чтобы я написала книгу о Толстом, мне вовсе не нравится. Для кого? И зачем, Генсхен?

Все люди могут ведь сами прочесть книги Толстого, а кому книги не передают сильного дыхания жизни, тому я не смогу дать его и своими комментариями. Разве можно кому-нибудь «объяснить», что такое моцартовская музыка? Можно ли «объяснить», в чем заключается волшебство жизни, если кто-то не слышит его сам в мельчайших и повседневных вещах или, вернее, не носит его в себе самом? Например, я считаю и всю огромную гетевскую литературу (то есть литературу о Гёте) макулатурой и придерживаюсь мнения, что о нем написано уже слишком много книг; из-за такой обширной литературы люди забывают глядеть на окружающий их прекрасный мир. [...]
СОФЬЕ ЛИБКНЕХТ

Вронке, 23 мая 1917 г.

[...] Сонюша, Вы огорчены моим долгим заключением и спрашиваете: «Как же так, что одни люди могут решать судьбы других людей? К чему все это?» Простите, моя дорогая, но, читая это, я громко расхохоталась. У Достоевского в «Братьях Карамазовых» есть такая госпожа Хохлакова, которая имела обыкновение задавать в обществе точно такие же вопросы, беспомощно переводя взгляд с одного на другого; но прежде чем кто-либо собирался ответить, она тут же перескакивала на что-нибудь иное. Птичка моя, вся история человеческой культуры, которая, по скромным подсчетам, длится более двадцати тысячелетий, основана на «решении судеб одних людей другими», что имеет глубокие корни в материальных условиях жизни. Только дальнейшее мучительное развитие сможет это изменить, и мы теперь как раз — свидетели одной из таких мучительных глав. А Вы спрашиваете: «К чему все это?» Вопрос «для чего?» вообще не годится для понимания цельности жизни и ее форм. Для чего существуют в мире птички-лазоревки? Я действительно этого не знаю, но радуюсь тому, что они есть, и воспринимаю как сладкое утешение, когда вдруг издалека через стену до меня доносится поспешное «ци-ци-бэ!» [...]
СОФЬЕ ЛИБКНЕХТ

Бреслау, после 16 ноября 1917 г.

[...] Соничка, моя дорогая птичка, как часто я думаю о Вас, постоянно вижу Вас перед собой, и всегда у меня такое чувство, что Вы одиноки и заброшены, как мерзнущий воробышек, и я должна была бы быть с Вами рядом, чтобы оживить и развеселить Вас. Как жаль те месяцы и годы, которые теперь проходят без того, чтобы мы, несмотря на все ужасное в мире, смогли вместе провести хоть несколько чудесных часов. Знаете, Сонюша, чем дальше это длится и чем больше подлое и чудовищное ежедневно превышает все меры и границы, тем спокойнее и тверже я внутренне становлюсь. Ибо к стихии, бурану, потопу, солнечному затмению нельзя применять масштабы морали, их надо рассматривать как нечто данное, как предмет изучения и познания.

Негодовать против всего человечества и возмущаться им в конечном счете бессмысленно.

Таковы явно единственно объективно возможные пути истории, и надо следовать ей, не давая сбить себя с главного направления. [...]

Хоть смейся, хоть плачь, что такая нежная птичка, как Вы, рожденная для солнечного света и беззаботного пения, оказалась ввергнутой судьбой в самый мрачный и жестокий период мировой истории. Но что бы ни было, мы рука об руку проплывем сквозь эти времена и преодолеем их. [...]

Я теперь глубоко погрузилась в геологию. Она, верно, покажется Вам очень скучной наукой, но это заблуждение. Я читаю о ней с лихорадочным интересом и страстным удовлетворением, она колоссально расширяет духовный горизонт и углубляет единое, всеобъемлющее представление о природе, как ни одна частная наука. Я хотела бы рассказать Вам массу интересного, но для этого нам надо было бы разговаривать друг с другом вместе, гуляя до обеда по зюдэндскому полю или провожая друг друга домой тихой лунной ночью. Что Вы читаете? Как обстоит дело с «Легендой о Лессинге» [Меринга] ? Я хочу знать о Вас все! [...] Что пишет Карл? Когда увидите его снова, передавайте ему от меня тысячу приветов. Обнимаю Вас и крепко жму Вам руку, моя дорогая, дорогая Соничка! Пишите поскорей и побольше!

Ваша Р. Л
СОФЬЕ ЛИБКНЕХТ

[Бреслау, ранее 24 декабря 1917 г.]

[...] В такие моменты я думаю о Вас и очень хотела бы дать Вам такой волшебный ключик, чтобы Вы всегда и во всех положениях воспринимали то прекрасное и радостное, что есть в жизни, чтобы Вы тоже жили в упоении и словно бы шли по ярко цветущему лугу. Я не хочу внушать Вам ни аскетизм, ни наигранную веселость, а хотела бы подарить Вам все реальные чувственные радости, которые Вы только можете себе пожелать. Но в придачу еще и мою неиссякаемую внутреннюю веселость, чтобы я могла видеть Вас шагающей по жизни в расшитом звездами плаще, который защитит Вас от всего мелкого, тривиального, пугающего. [...]
СОФЬЕ ЛИБКНЕХТ

[Бреслау], 12 мая 1918 г.

[...] Вы тоже принадлежите к тем птицам и живым существам, из-за которых я издали внутренне дрожу. Я чувствую, как Вы страдаете оттого, что годы уходят безвозвратно, а «жизни» все нет. Но терпение и мужество! Мы еще поживем и доживем до великого. Пока же мы видим, как погружается в пучину весь старый мир — что ни день — еще кусок, новый оползень, новый гигантский обвал… А самое комичное то, что большинство этого даже и не замечает и верит, что все еще ходит по твердой земле. […]
СНОСКИ

(1) От слова die Marine (нем.) — военно-морской флот.
(2) В дополнении, предложенном Р. Люксембург, В. И. Лениным и Л. Мартовым, заключительный абзац резолюции Бебеля об империалистической политике должен был звучать так: «В случае опасности войны рабочие и их парламентские представители в участвующих странах обязаны сделать все возможное, чтобы предотвратить начало войны применением соответствующих средств, которые по мере обострения классовой борьбы и общей политической ситуации естественно изменяются и усиливаются. Если же война все-таки начнется, они обязаны выступать за ее скорейшее окончание и всеми силами стремиться использовать вызванный войной экономический и политический кризис для политического пробуждения народа и для ускорения свержения капиталистического классового господства». Резолюция с несколько смягченной поправкой была принята конгрессом единогласно.
(3) Статья называется по-русски: «Единственное средство».
(4) Толстой Л. Н. Поли. собр. соч. М., 1952. Т. 3. С. 254—255.
(5) Толстой Л. Н. Поли. собр. соч. М„ 1954. Т. 29. С. 187.
(6) Слова эти не из «Капитала», как написала Р. Люксембург, а из работы Маркса «Наемный труд и капитал» // Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 6. С. 432.
(7) «Что такое искусство?» и «Об искусстве», а также другие работы Толстого вышли на немецком языке — в весьма небрежном издании — в издательстве уго Штайница, в Берлине.
(8) Гёте. Фауст (пер. Н. Холодковского).
(9) Толстой Л. Н. Поли. собр. соч. М., 1951. Т. 30. С. 82—84.
(10) Сб.: О смысле жизни: Мысли Л. Н. Толстого, собранные Влад. Чертковым. 1901.
(11) Толстой Л. Н. Поли. собр. соч. М., 1952. Т. 34. С. 75—76.
(12) Короленко В. Г. Собр. соч.: В 10 т. Т. 5. История моего современника. М., 1954. С. 227. (Страницы далее указаны в тексте.)
(13) Перифраз заповеди Христа: «Истинно говорю вам… кто соблазнит одного из малых сих… тому лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его в глубине морской».
(14) В «Универсальной библиотеке» издательства «Реклам».
(15) Здесь, как и в некоторых других случаях, Р. Люксембург приводит первоначальные названия рассказов Короленко, опубликованных в периодической печати. «Йом кипур» («Волынская сказка») — название первой редакции рассказа «Судный день», а «Очерки сибирского туриста» — рассказа «Убивец».
(16) Опубликованная в «Русском богатстве» (1905, № 5) статья «Холерный карантин на 9-футовом рейде» вошла в книгу Короленко «В холерный год».
(17) Толстой Л. И. Переписка с русскими писателями. М., 1978. Т. 2. С. 420—421.
(18) Короленко В. Г. Собр. соч.: В 10 т. Т. 2. С. 229—230.
(19) Там же. С. 236—237.
(20) Gorki M. Meine Kindheit. Obers. von Scholtz. Verlag Ullstein, 1917.
(21) Гёте. Фауст (пер. Н. Холодковского).
(22) Слова Мартина Лютера.
ПРИМЕЧАНИЯ

[1] Цеткин К- Искусство — идеология — эстетика. М., 1982. С. 118.
[2] На пятом Международном конгрессе Социалистического интернационала в Париже 23—27 сентября 1900 г. Р. Люксембург, как представитель польской социал-демократии, была докладчиком от имени двух комиссий: о милитаризме и о колониальной политике. Ее речь публикуется по протоколу конгресса.
[3] Имеются в виду два написанных К. Марксом воззвания Генерального совета Международного Товарищества Рабочих о франко-прусской войне, решения Гаагского конгресса 1872 г.
[4] Внесенная Р. Люксембург от имени комиссий резолюция, ссылавшаяся на решения предыдущих конгрессов II Интернационала и предлагавшая ряд практических мер, была одобрена конгрессом единогласно.
[5] Речь идет об интервенции восьми империалистических держав с целью подавления народного восстания в Китае.
[6] Седьмой Международный социалистический конгресс в Штутгарте работал 18—24 августа 1907 г. В комиссию о милитаризме и военных конфликтах было внесено четыре проекта резолюции: Бебеля, Вайяна-Жореса, Геда и Эрве. За основу был принят проект Бебеля, в который русские и польские социал-демократы решили предложить поправки, подготовленные Лениным, Мартовым и Р. Люксембург. Первоначально в комиссии предполагал выступить Ленин, но затем он передал все материалы Р. Люксембург. Речь ее была опубликована в протоколах конгресса.
[7] Конгресс в Амстердаме осудил ревизионизм и министериализм. Нидерландcкая социалистка Г. Роланд-Гольст внесла резолюцию, признававшую возможность применения массовой стачки, но отвергавшую всеобщую стачку в ее анархо-синдикалистском понимании.
[8] Французский анархист Гюстав Эрве предлагал без учета конкретных условий ответить на войну забастовкой и восстанием.
[9] Нидерландский анархист Домела Ньювенгейс предлагал на втором конгрессе Социалистического интернационала в Брюсселе в 1881 г. «на всякое объявление войны отвечать призывом народа к всеобщей стачке».
[10] Статья Р. Люксембург была написана для газеты «Leipziger Volkszeitung» и опубликована в № 209 за 9 сентября 1908 г. Польский вариант статьи был напечатан в сентябрьском номере журнала «Przeglad Socjaldemokratyczny». Первый абзац статьи имеется только в польском варианте (его перевод на русский сделан Ф. Коном). Интерес Р. Люксембург к творчеству Толстого был глубоким и устойчивым. См. об этом также следующую статью «Наследие Толстого» и замечания, высказанные в личных письмах. При редактировании перевода учтен ранее опубликованный русский перевод статей в книге: Кораллов М. М. Роза Люксембург об искусстве. М., 1971.
[11] Эта статья была написана пять лет спустя после первой по просьбе Ф. Ме-ринга для журнала «Neue Zeit» и опубликована во втором томе за 1912/13 г.
[12] За перевод книги В. Короленко «История моего современника» Р. Люксембург взялась еще перед войной, опубликовав в детском приложении к журналу «Gleichheit» два отрывка — «Купленные мальчики» и «Пансионат». Основная часть книги была переведена Р. Люксембург в тюрьмах во время войны. Введение, выросшее в блестящий очерк русской литературы XIX — начала XX века, было написано в июле 1918 г. Сообщение о выходе книги В. Короленко в издательстве П. Кассирера Р. Люксембург получила за неделю до своей гибели в январе 1919 г. При редактировании русского перевода Введения учтен перевод М. М. Кораллова.
[13] Речь идет о революции 1848 г. в Германии.
[14] Гарный Луг — деревня дяди Короленко, где он бывал в детстве. Граждане вымышленного города Шильда — комические персонажи немецких народных анекдотов, простаки и хитрецы.
[15] Французский офицер генерального штаба, еврей по происхождению, Альфред Дрейфус был в 1894 г. осужден за мнимую государственную измену к пожизненному заключению, но в 1899 г. помилован. В результате многолетней политической кампании «дрейфусары», среди них Э. Золя и Ж. Жорес, вскрыли антисемитскую подоплеку осуждения, и в 1906 г. Дрейфус был полностью реабилитирован.
[16] 20 февраля 1914 г. в уголовной палате земельного суда во Франкфурте-на-Майне состоялся судебный процесс против Р. Люксембург. Ей инкриминировалось, что она в двух выступлениях на собраниях в сентябре 1913 г. призвала немецких рабочих в случае войны не стрелять в своих классовых братьев во Франции и других странах. По требованию прокурора суд приговорил ее к году тюрьмы. Во многих городах состоялись собрания протеста против приговора. Речь опубликована в № 52 «Vorwarts», 22 февраля 1914 г. Заглавие речи дано составителем тома.
[17] В газетной информации ошибочно: десятилетний. В феврале 1899 г. дрезденский суд приговорил девять строительных рабочих к длительным срокам каторжной тюрьмы за протест против нарушения администрацией продолжительности рабочего дня, во время которого дело дошло до рукопашной схватки.
[18] В октябре 1907 г. Карл Либкнехт был по требованию прусского военного министра осужден за книгу «Милитаризм и антимилитаризм» к полутора годам заключения в крепости. Он отбыл его в крепости Глац.
[19] Этот параграф предусматривал за призыв к неповиновению законам денежный штраф или тюремное заключение сроком до двух лет.
[20] Костя (Константин) Цеткин — сын Клары Цеткин, близкий друг Розы, в письмах к которому она выражала свои сокровенные мысли. В публикуемой подборке речь идет прежде всего об отношении к Льву Толстому.
[21] Р. Люксембург была преподавателем партийной школы СДПГ. Доклад был прочитан 29 ноября 1910 г.
[22] К. Корн — редактор социал-демократического журнала «Arbeiter-Jugend».
[23] Письмо Ф. Мерингу написано Р. Люксембург из женской тюрьмы, где она отбывала годичный срок заключения по приговору Франкфуртского суда.
[24] 4 августа 1914 г., когда социал-демократическая фракция рейхстага проголосовала за военные кредиты, дома у Розы Люксембург собрались ее друзья, но не смогли сразу определить пути антивоенной борьбы. Вскоре К. Либкнехт, Р. Люксембург, Ф. Меринг и К. Цеткин подписали заявление и послали его редакциям зарубежных социал-демократических газет. Позднее ими была создана группа «Интернационал», затем получившая наименование группы «Спартак».
[25] Речь идет о комментариях Бернштейна к изданным им сочинениям Ф. Лассаля.
[26] Матильда Якоб — секретарь Розы, которая во время ее пребывания в заключении была связующим звеном с друзьями.
[27] Клара Цеткин была арестована в июле 1915 г. Это вызвало множество протестов, и ее освободили в октябре 1915 г.
[28] Карл Либкнехт внес поправки в подготовленные Р. Люксембург тезисы о задачах социал-демократии. Они были одобрены на конференции группы «Интернационал» 1 января 1916 г., в виде «Тезисов о задачах интернациональной социал-демократии» напечатаны в листовке и как приложение к брошюре Р. Люксембург «Кризис социал-демократии» («Брошюра Юниуса»).
[29] Дитц был владельцем социал-демократического издательства. О переводе книги В. Короленко см. выше прим. 12, а также следующие письма Луизе Каутской.
[30] Матильда Вурм — молодая подруга Р. Люксембург,— как и ее муж, была деятелем центристского крыла СДПГ, возглавлявшегося К. Каутским.
[31] Это и другие письма Софье Либкнехт, посланные Р. Люксембург из тюрьмы, рисуют широкую картину духовных интересов Розы, дают представление о ее внутреннем мире и круге интересов.
[32] Марта Розенбаум — социал-демократка, поддерживавшая связи с друзьями Розы.
[33] Это письмо Матильде Вурм — продолжение диалога, который начался в предыдущем письме.
[34] Ганс Дифенбах — молодой друг Розы Люксембург, с которым она охотно делилась своими мыслями и чувствами. Отправленный на фронт в качестве военного врача, он погиб во Франции в октябре 1917 г.
 

Житомирское детство Владимира Короленко

…Судьба распорядилась так, что, будучи неразрывно связанным с русской культурой, став выразителем ее глубинной сути, Короленко почти 40 лет прожил в Украине. Причем половину своей жизни он провел в Житомире и Полтаве. Две губернские столицы тогдашней Малороссии стали «альфой и омегой» жизненного пути писателя, во многом повлияв не только на его литературное творчество, но и прежде всего — на абсолютную и бескомпромиссную гражданскую честность, постоянное проявление которой позволило Максиму Горькому сказать о Короленко: «Среди русских культурных людей я не встречал человека с таким неутомимым стремлением к правде-справедливости». Бесспорно, первые ростки этого «стремления к правде» появились в душе Короленко еще в «волынском» детстве.

Мемориальная доска В.Г.Короленко в Житомире
Житомир, где появился на свет будущий писатель 15(27) июля 1853 года (в доме, в котором родился Короленко, в 1973 году открыт мемориальный музей), был тогда столицей большой Волынской губернии — уникального в то время региона с хитросплетением политических, национальных и религиозных особенностей. Еще совсем недавно (до 1793 года) эта старинная украинская земля была частью Речи Посполитой, о чем напоминали десятки польских сел и городков, множество костелов, а также — наибольший процент поляков среди всех малороссийских губерний. Польский язык в середине ХIХ века оставался родным для многих житомирян. Католицизм, который был в Российской империи верой «второго сорта», на Волыни почти не уступал позиций православию. Дополнял этнорелигиозный портрет Волыни традиционно большой процент евреев (в Житомире, а тем более в соседнем Бердичеве в ХIХ веке евреи преобладали в количественном составе населения).

«Интернационализм» царил и в семье Короленко: отец был украинцем, мать — полькой. Поэтому, находясь в такой полиэтнической среде, Володя еще в раннем детстве познакомился с разнообразием культурных традиций Полесья и Волыни. Доминирующим было влияние украинского фактора.

Среди жителей края еще жила память о грозной Колиивщине (кровавая точка в восстании 1768 года была поставлена именно в Житомире: здесь состоялся суд над повстанцами, которых казнили в пригородном селе Кодни, где и сегодня есть гайдамацкие могилы). Бесспорно, Володя слышал рассказы о Колиивщине, как и о казацких войнах ХVII — ХVIII веков. Отголосок детских впечатлений от рассказов об украинском прошлом можно найти, в частности, в повести «Слепой музыкант», когда конюх Иоахим поет слепому Петрусю песню «Ой на, ой на горі…»: «Это только одна мимолетная картина, всплывшая мгновенно в воспоминании украинца как смутная греза, как отрывок сна об историческом прошлом. Среди будничного и серого настоящего дня в его воображении встала вдруг эта картина, смутная, туманная, подернутая той особенною грустью, которая веет от исчезнувшей уже родной старины. Исчезнувшей, но еще не бесследно! О ней говорят еще высокие могилы-курганы, где лежат козацкие кости, где в полночь загораются огни, откуда слышатся по ночам тяжелые стоны». Согласитесь, даже в этих нескольких строках можно увидеть огромную любовь и преклонение писателя перед эпохой Казаччины, с ее искренними принципами чести, справедливости, отваги — это именно те качества, которых так часто не хватало украинскому обществу в «сером» ХIХ веке!

В этом же произведении Короленко рассказывает о посещении Петрусем вместе с дядей Максимом городка N, где была католическая чудотворная икона: «…каждый год, ранней весной, в известный день небольшой городок оживлялся и становился неузнаваем. Старая церковка принаряжалась к своему празднику первою зеленью и первыми весенними цветами, над городом стоял радостный звон колокола, грохотали «брички» панов, и богомольцы располагались густыми толпами по улицам, на площадях и даже далеко в поле. Здесь были не одни католики. Слава N-ской иконы гремела далеко, и к ней приходили также негодующие православные, преимущественно из городского класса». Можно с уверенностью допустить, что прототипом города N стал соседний с Житомиром Бердичев, откуда еще в ХVII веке берет начало традиция ежегодного паломничества к чудотворной иконе Божьей Матери в католическом монастыре босых кармелитов. В 1756 году икона была коронована по решению Папы Римского, и с тех пор она считалась покровительницей всей Украины. Слава об иконе сделала Бердичев одним из крупнейших в мире центров культа девы Марии. Повторная коронация иконы (предыдущие короны похитили), состоявшаяся в 1854 году, стала невиданным для региона событием, собрав более 100 тысяч паломников (это при том, что население Бердичева тогда составляло 50 тысяч жителей, а губернской столицы Житомира — вдвое меньше). Отзвук события продолжался еще много лет, и, несомненно, о ней знал юный Володя Короленко, а, возможно, и посещал бердичевскую святыню вместе с матерью (которая была католичкой).

Еще одну вспышку-воспоминание о житомирском детстве писателя находим в «Истории моего современника». Описывая реакцию своих земляков на провозглашение Манифеста 19 февраля 1861 года об отмене крепостничества, Короленко вспоминает: «В день торжества в центре города на площади квадратом были расставлены войска. С одной стороны блестел ряд медных пушек, а напротив выстроились «вольные» мужики. Они создавали впечатление хмурой покорности судьбе, а женщины, которых полиция оттесняла за шеренги солдат, временами то тяжело вздыхали, то начинали причитать. Когда после читания какой-то бумаги прозвучали холостые выстрелы из пушек, в толпе послышались истерические крики, и случилось большое замешательство… Женщины подумали, что это начинают расстреливать мужиков…»

В 1863—1866 годах Владимир Короленко учился в Волынской губернской гимназии. Кроме демонстрации довольно высоких результатов в учебе, будущий классик, как свидетельствуют документы, был незаурядным дебоширом. В Государственном архиве Житомирской области хранится список гимназистов, которых в 1864—1865 учебном году подвергали аресту(!) за дебоширство и прогулы уроков. Среди фамилий «героев» есть и Короленко.

Не меньший интерес вызывает еще один архивный документ — свидетельство, выданное Еве Короленко 22 мая 1869 года Волынским губернским предводителем дворянства, которое подтвердило дворянское происхождение ее детей: Владимира, Илариона, Юлиана, Евы и Марии. Через 12 лет дворянин Владимир Короленко отказался присягать новому императору Александру III, поскольку предварительно сделал то, чего другие не делали: внимательно прочитал текст присяги. И нашел там требование стать доносчиком: докладывать… «уведав о том, в ущербе его величества интереса, вреде и убытке». Результат — четырехлетняя ссылка в Якутию.

Покинув вместе с семьей Житомир в 13-летнем возрасте, Короленко больше не бывал в родном городе. Но писатель часто обращался к воспоминаниям полесского детства в произведениях, так же и житомиряне внимательно следили за литературными успехами земляка. Когда в 1914 году вышло в свет 27- томное собрание сочинений Короленко, в «Волынских губернских ведомостях» был опубликован отзыв, где среди многих комплиментов в адрес писателя есть слова, достойные цитирования — настолько метко они определили характер его творчества: «Короленко — наиболее оптимистичный из писателей русской литературы. В этом большая заслуга его перед русским обществом, особенно перед современным, в котором накопилось столько нездорового, тленного. Его социально-художественная натура писателя больших линий тяготеет к народным массам, пытается выявить их сокровенную душу, их религиозные запросы, верования и политические представления».

Писатель горячо хотел, чтобы его произведения были изданы и на украинском языке. Но парадокс (или закономерная «преемственность традиции»?) — после 1914 года ни разу не было издано полное собрание сочинений Короленко (даже на русском языке, не говоря уже об украинском). Понятно, что многие статьи Короленко-публициста (особенно периода 1915 — 1920 гг.) были «неудобны» как для имперской, так и для советской власти. Однако удивляет отсутствие инициативы со стороны нынешней украинской власти относительно издания полного творческого наследия писателя- земляка. К такому юбилею, как 150- летие, это можно было бы сделать. А может, Владимир Короленко и сегодня остается «неудобным»?..

Сергей БОВКУН
Газета “День”
 

Живая совесть русского народа, о музее Короленко

В бытность моей работы в Одесском литературном музее мне пришлось побывать в Полтаве, в доме-музее Владимира Галактионовича Короленко, где писатель жил последние двадцать лет. Сотрудники музея показали мне пулевое отверстие над дверным проемом в коридоре. Во время Гражданской войны два вооруженных бандита проникли в дом Короленко, где временно хранились два миллиона рублей, собранных общественными организациями для перевозки детей из голодающей Москвы на Украину. И больной шестидесятишестилетний писатель бросился на грабителя и схватил его за руку. «Затем, — вспоминает В. Г. Короленко, — (…) бандит пытался повернуть револьвер ко мне, а мне удавалось мешать этому. Раздался еще выстрел, который он направил на меня, но который попал в противоположную сторону в дверь… Отчетливо помню, что у меня не было страха, а был сильный гнев». На помощь Владимиру Галактионовичу в борьбе с бандитом сразу кинулась его жена, Евдокия Семеновна, а затем и младшая дочь, Наташа. Соня, старшая дочь писателя, схватив чемоданчик с деньгами, выскочила через окно на улицу и помчалась к соседям. Увидев такой резкий отпор, ошеломлённые бандиты кинулись в бегство. Короленко, схватив свой маленький револьвер, ринулся за бандитами, но жена и дочь силой удержали его, заперев двери.

Что современный читатель знает о жизни и творчестве выдающегося русского писателя-гуманиста Владимира Галактионовича Короленко? К сожалению, не много. В основном мы знакомы с его творчеством только по рассказу «Дети подземелья», который вы не найдете ни в одном собрании сочинений писателя, потому что такого рассказа Короленко не писал. У него есть повесть «В дурном обществе». Для того, чтобы познакомить детей с этим произведением, повесть сократили до размера небольшого рассказа. Сокращение было сделано без участия писателя, и этот рассказ ему не нравился.

Владимир Галактионович Короленко родился 27 июля 1853 года в городе Житомире. Отец писателя, Галактион Афанасьевич, был уездным судьёй, выделяясь в среде мелкого уездного чиновничества своей донкихотской честностью. За это его считали чудаком и даже опасным человеком. На протяжении всей своей жизни таким же непреклонно честным был и Владимир Галактионович. Восемь лет тюрем и ссылок не смогли сломить его волю. Бесстрашие и стремление сохранить незапятнанными свою совесть и честь были определяющими чертами личности Короленко.

Казалось бы, пустая формальность: всем политическим ссыльным нужно подписать присягу на верноподданство новому императору Александру III. Короленко не может пойти против своей совести. В заявлении пермскому губернатору он указал «на беззаконие власти, жертвой которой стали не только члены моей семьи, но и множество встреченных мною людей… Произвол власти вторгается во все отправления жизни, часто самые честные и законные… Ввиду всего изложенного выше, я заявляю отказ дать требуемую от меня присягу. Я не считаю уместным давать какие бы то ни было указания или ставить условия, но считаю своим нравственным правом указать мотивы, по которым совесть запрещает мне произнести требуемое от меня обещание в существующей форме». «Я не мог поступить иначе», — сообщал он тогда в письме к брату. Последовал арест, трудный путь в Восточную Сибирь, тюрьмы и, наконец, поселение в отдалённом районе Якутской области, в слободе Амге. «Делай, что должно и пусть будет, что будет», — девиз, которому Короленко следовал всю жизнь, никогда не оглядываясь на последствия. Потянулись долгие месяцы далёкой ссылки, но неиссякаемая энергия не покидала Короленко и здесь. Пытливо изучал он быт людей, записывал якутские песни и легенды и пытался писать сам. Первый рассказ Короленко «Сон Макара» принёс ему широкую известность. Проведя в ссылке три года, Короленко с семьёй поселяется в Нижнем Новгороде. Один за другим выходят его первые сборники сибирских рассказов, с восторгом принятые читателями.

Писательской работе Короленко всегда сопутствовала его широкая публицистическая деятельность. Придавая большое значение этой стороне своего дела, Короленко писал, что публицистика была для него непосредственным вмешательством в жизнь, отвечала его «желанию… открыть форточку в затхлых помещениях, громко крикнуть, чтобы рассеять кошмарное молчание общества…, защищая права и достоинства человека всюду, где это можно сделать пером».

Делом своей чести считал Короленко защиту вотяков (Мултанский процесс) и столь далекого от них еврея Бейлиса (Дело Бейлиса), несправедливо обвиненных в жертвоприношениях, где в обоих случаях была брошена тень на весь народ; борьбу за отмену смертных приговоров, волной прокатившихся по России после революции 1905 года; спасение людей, попавших в жернова беззакония во время анархии Гражданской войны.

«Люди погибают невинно», — записал Короленко в дневнике по поводу мултанского жертвоприношения. Дело группы удмуртов (вотяков), жителей села Старый Мултан Вятской губернии — одно из громких и памятных судебных дел конца XIX столетия. Оно стало таким благодаря вмешательству в него В.Г. Короленко.

Недалеко от села Старый Мултан был найден обезглавленный труп нищего Матюнина с извлеченными сердцем и легкими. Семеро жителей этого села были обвинены в убийстве с целью жертвоприношения и приговорены к десяти годам каторжных работ.

Узнав о беде мултанских вотяков, Короленко присутствовал на вторичном разбирательстве дела в городе Елабуге в качестве корреспондента. Он был глубоко потрясен повторным обвинительным приговором и предпринял собственное расследование, поехав на место совершения убийства. Ему удалось установить, что убийство сфальсифицировано, и несчастный нищий был уже мертв, когда над трупом совершили надругательство — именно затем, чтобы обвинить вотяков в ритуальном убийстве. Возвратившись в Петербург, Короленко немедленно начал борьбу за спасение невинных крестьян.

«Я весь потонул в деле мултанских вотяков… и теперь ничем не могу заниматься и ни о чем больше думать», — писал Владимир Галактионович Н.Ф. Анненскому.

Короленко написал по Мултанскому делу десять статей и заметок, опубликованных в столичных газетах и выступил в Петербургском антропологическом обществе с докладом о Мултанском деле. Вместе с тем он решил принять личное участие в третьем судебном заседании, взяв на себя этнографическую часть защиты. Короленко произнес в конце процесса две заключительные речи, которые до нас не дошли, так как стенографистки, увлеченные его выступлениями, начисто забыли о своих обязанностях. Процесс закончился оправданием всех подсудимых. После выступления Владимиру Галактионовичу дали телеграмму о смерти маленькой дочери, которую он оставил больной, уезжая на защиту мултанцев. «Папу надломил этот удар. Радость за оправдание удмуртов и горе в своей личной жизни оказались такой «ядовитой смесью» (по выражению отца), которая нарушила равновесие его нервной системы, и он заболел жестокой бессонницей, оставшейся у него в разной степени на всю жизнь…», — вспоминает дочь писателя Наталья Короленко-Ляхович.

В 1893 году Короленко как корреспондент «Нижегородского листка» отправляется на Чикагскую Всемирную Выставку.

16 августа корабль «Урания», на котором Короленко прибыл в Америку, вошел в гавань нью-йоркского залива. На другой день в прессе появилось интервью с Короленко. В статье «One Of The Czar’s Victims» корреспондент газеты «New York Times» представляет читателям Владимира Галактионовича Короленко, человека, проведшего шeсть лет в сибирской ссылке, ставшего затем талантливым писателем, издавшем более двенадцати книг, и рассказ которого «Слепой музыкант» был переведен на английский, немецкий, французский, шведский, польский и другие европейские языки. Он — «красивый мужчина небольшого роста, крепкого телосложения и по внешнему виду способный переносить большие физические лишения… Густая, курчавая, каштановая борода обрамляет лицо Короленко. Волосы густые, слегка вьются, глаза светло-карие. Черты лица мягкие. На лбу у него — никогда не разглаживающиеся морщины, что придаёт ему вид постоянно погруженного в глубокие мысли».

На вопрос: «Почему вас сослали?», Короленко ответил:

— Я не знаю. Я был в то время студентом и полагаю, что, так как я был знаком с кем-то, кого зовут в этой стране «нигилисты», меня просто забрали и отослали за одиннадцать тысяч вёрст как политического преступника.

— Почему вас сослали без суда?

— Не было ни суда, ни объяснения вины. По прошествии шести лет я был возвращён назад. Это также было сделано без объяснений.

— Что вы делали в Сибири?

— Я шил обувь, — сказал Короленко с улыбкой, — пахал в поле. Сеял и жал пшеницу и ел выпеченный из неё хлеб.

Отвечая на вопрос о преследовании евреев в России, писатель сказал, что он против политики гонения евреев.

— В моей книге «Йом Кипур», — заметил Короленко, — я хотел показать, что от русского может быть больше вреда, чем от еврея, если он займет его место. Существует суеверие, что в Йом Кипур приходит чёрт и хватает из синагоги нерадивого еврея. Я выбрал жертвой продавца вина и показал, как чёрт пришёл и схватил его, человека, который своей профессией приносит больше вреда, чем пользы. После еврея на его место пришёл русский, и от него зла оказалось намного больше, чем от его предшественника, и в конце года чёрт вернул еврея, захотев забрать русского.

— Евреев преследуют из-за религиозных соображений?

— Я хотел показать, как пагубно для христианской страны преследовать любого безвинного. Нельзя наказывать человека, если он не совершил злодеяния. Родиться евреем — разве это преступление? В России те, кто родились евреем и отреклись от своей религии, принимая православие, не преследуются. Но очень мало евреев отказываются от своей веры.

— Куда направляются русские евреи, вынужденные оставить Россию?

— В Палестину или в Аргентину — на помощь барона де Герша. Те, кто приехали в Аргентину, пишут, что смена климата настолько трудна, что вытерпеть это очень тяжело.

— Расскажите, пожалуйста, о вашей последней книге.

— Последние статьи, что я написал, появились на страницах журнала. Это серия очерков «В голодный год». Я не знаю, разрешат ли мне отпечатать их в виде книги или нет. Если не будет никаких возражений, то это, вероятно, возможно. Существуют очень суровые правила относительно цензуры. Книги менее чем в сто шестьдесят страниц не разрешено печатать до тех пор, пока цензор не прочтёт рукопись и не найдет в ней никакого антиправительственного содержания.

В силу своей скромности Владимир Галактионович не рассказал интервьюеру, что очерки «В голодный год» написаны непосредственно по личным впечатлениям и связаны с той работой по оказанию помощи голодающим крестьянам, которую Короленко вёл в 1892 году в сёлах Лукояновского уезда Нижегородской губернии. «Приступая к этим очеркам голодного года, — писал он впоследствии, — я имел в виду не только привлекать пожертвования в пользу голодающих, но ещё поставить перед обществом, а может быть и перед правительством, потрясающую картину земельной неурядицы и нищеты земледельческого населения на лучших землях».

Кроме «New York Times» о приезде писателя в Америку сообщалось в газетах «New York Herald», «Tribune», «World», еженедельнике «Speaker» и др.

Публикации в центральных нью-йоркских газетах с критикой самодержавия не сулили Короленко ничего хорошего в России, и он решил поскорее уехать из Нью-Йорка в Чикаго. В Чикаго Владимир Галактионович внимательно осмотрел интернациональный отдел выставки и встретился со знакомыми русскими эмигрантами.

По возвращении на родину опасения Владимира Галактионовича подтвердились. Он подвергся унизительному обыску и был вызван для объяснений в департамент полиции в Петербург. Об этом событии Короленко записал в дневнике: «Перевёртывали всё, брали в руки всякую бумажку, развёртывали бумаги, заглянули в письма, на что таможенный досмотр не давал никакого права. Молодой таможенный щенок усердствовал совсем не в меру. Схватился за коробку, в которой лежали детские куклы. В коробке с куклами может скрываться революция. Таковы были первые впечатления в дорогом отечестве».

А впечатления от пребывания писателя в Америке переданы Короленко в очерках и незаконченной повести, но с наибольшей полнотой они отражены в рассказе «Без языка», где зарисовки Америки, особенно — Нью-Йорка, даны глазами его героев. «Эта книга не об Америке, а о том, как Америка представляется на первый взгляд простому человеку из России», — писал Короленко впоследствии. И хотя он утверждает, что его знакомство с Америкой кратковременно и недостаточно, зарисовки Нью-Йорка столетней давности, жизнь и проблемы эмигрантов из России, и простых крестьян, и бедных евреев, можно узнать по этому рассказу. Только в Америке его герои обрели свободу, к которой так стремились, и землю, о которой они могли только мечтать у себя на родине. В Америке неграмотный украинский крестьянин становится уважаемым человеком и фермером, а находившийся на самом дне социальной лестницы еврей, которого на родине презрительно звали Берко, здесь — достопочтенный мистер Берк.

Еврей, как герой произведения, в этом рассказе не случаен. В интервью с американским журналистом Короленко чётко определил своё отношение к еврейскому вопросу, и еврейская тема занимала особое место в жизни и творчестве писателя. Уже в раннем рассказе «Cказание о флоре, Агриппе и Менахеме, сыне Иегуды» и в лирической сказке «Cудный день» («Йом-Кипур») Короленко в художественной форме выразил свой взгляд на антисемитизм, особенно обострившийся в те годы. «Бороться нужно со злом, а не с той одеждой, в которой оно ходит», — писал Владимир Галактионович в 1890 году.

Весна 1903 года ознаменовалась волной еврейских погромов в Молдавии и на юге Малороссии. 6 и 7 апреля погром проходил в Кишиневе, где отличался особой свирепостью. Короленко был глубоко взволнован кишиневским погромом, но поехать в Кишинев тогда не смог. 30 апреля после тяжелой болезни умерла мать Владимира Галактионовича. Однако мысль об этих событиях не оставляла Короленко. В письмах Ф.Д. Батюшкову он позднее писал, что не мог ни о чем свободно думать, пока не отдаст дань этому «болящему вопросу». 10 июня Владимир Галактионович приезжает в Кишинев и пишет родным: «Не знаю, успею ли, но мне хочется написать то, что я здесь вижу и чувствую, и написать так, в виде отдельных непосредственных набросков, без претензии дать сколько-нибудь исчерпывающую картину».

Уже в Кишиневе Короленко набрасывает в тетради своего дневника черновик очерка «Дом № 13». Читать эти строки без содрогания нельзя, но я рискну привести здесь небольшой абзац:

«Евреи заметались, «как мыши в ловушке», — выражение одного из кишиневских христиан, веселого человека, который и в подобных эпизодах находит поводы для веселья…

Они стали бегать кругом по крыше, перебегая то в сторону двора, то появляясь над улицей. А за ними бегали громилы. Берлацкого первого ранил тот же сосед, который нанес удар Гриншпуну. А один из громил кидал под ноги бегавших синий умывальный таз, который лежал на крыше еще два месяца спустя после погрома… Таз ударялся о крышу и звенел. — И, вероятно, толпа смеялась…

Наконец, всех троих кинули с крыши. Хайка попала в гору пуха во дворе и осталась жива. Раненые Маклин и Берлацкий ушиблись при падении, а затем подлая толпа охочих палачей добила их дрючками и со смехом закидала горой пуха. Потом на это место вылили несколько бочек вина, и несчастные жертвы (о Маклине говорят положительно, что он несколько часов был еще жив) задыхались в этой грязной луже из уличной пыли, вина и пуха».

Когда в октябре 1905 года в Полтаве ожидался еврейский погром, Владимир Галактионович три самых решительных дня провел на базаре, удерживая толпу от кровавых действий, пожимая руку на прощание особенно рьяным мужикам. Один из них растеряно сказал, что не знает, как ему теперь быть, «потому что не можно бить жидiв тиею рукою, що Короленко пожав».

В 1913 году Короленко пришлось лично сразиться с «воинствующим антисемитизмом». На знаменитом процессе, который потряс тогда всю Россию, киевского еврея Бейлиса обвинили в ритуальном убийстве христианского мальчика Андрея Ющинского, потому что евреям, якобы, была нужна христианская кровь для мацы. Процесс был инспирирован киевскими черносотенцами при содействии высших властей, в том числе министра юстиции Щегловитова. Дело это уже больше двух лет волновало всё общество.

В 1911 году, ввиду предстоящего процесса, в Петербурге проходили совещания юристов и прогрессивных писателей. Владимир Галактионович Короленко, который участвовал в этих совещаниях, составил текст коллективного протеста, озаглавленный «К русскому обществу (по поводу кровавого навета на евреев)». Протест этот был опубликован за многими подписями писателей, ученых и общественных деятелей. В декабре того же 1911 года в «Русском Богатстве» появилась статья Короленко «К вопросу о ритуальных убийствах», посвященная истории происхождения легенд о разного рода ритуальных убийствах.

По мере приближения процесса к Короленко стали обращаться с просьбами лично выступить на суде в защиту Бейлиса. Владимир Галактионович тоже подумывал об этом. Но в то время у него обострилась болезнь сердца, и лечащие врачи старались удержать его от поездки в Киев. Личное выступление на процессе стало невозможным, и Короленко вернулся домой, в Полтаву. Но и здесь беспокойство не покидало его. «…Сидеть здесь и только читать газеты не могу», — писал он сестре.

Владимир Галактионович приехал в Киев 11 октября 1913 года и оставался в городе до конца процесса. На суде он присутствовал в качестве журналиста. «Нахожусь в Киеве собственно потому, — писал он Ф.Д.Батюшкову, — что не мог бы себе во время этой подлости найти место в Полтаве. Нашел ли место здесь? — не скажу. Но все-таки, хоть вижу собственными глазами».

Начиная с 20 октября в столичных газетах стали появляться корреспонденции В.Г.Короленко, посвященные происходящему процессу. Они привлекли к «Делу Бейлиса» огромное, напряженное внимание всей России. За одну из статей, опубликованную под названием «Господа присяжные заседатели» и разоблачавшую фальсификацию состава присяжных, писатель был привлечен к суду. Суд угрожал Владимиру Галактионовичу вплоть до 1917 года и был отменен февральской революцией.

Судебное разбирательство по делу Бейлиса проходило с 25 сентября по 28 октября 1913 года.

Возглавлял процесс симпатизировавший черносотенцам председатель киевского окружного суда В.А. Болдырев. В качестве «ученых экспертов» суд привлек зоологических антисемитов, которые настаивали на том, что у евреев якобы существуют ритуальные убийства. Истинные виновники смерти мальчика — преступники из воровской банды — были приглашены в качестве свидетелей. Суд пытался отвести от них любой намёк вины. «Все это волнует, раздражает, печалит… Это прямо какая-то Лысая гора, а не суд», — писал Короленко своим близким. Однако он не терял надежды на то, что даже темные и предубежденные присяжные разглядят правду.

Процесс закончился 28 октября. Черносотенные организации, ожидавшие обвинительного приговора, готовились к погрому. Он должен был начаться немедленно после обвинения Бейлиса. Все ждали решения присяжных.

«Присяжные ответили…», — так называлась последняя корреспонденция Короленко по «Делу Бейлиса»:

«Среди величайшего напряжения заканчивается дело Бейлиса. Мимо суда прекращено всякое движение. Не пропускаются даже вагоны трамвая. На улицах — наряды конной и пешей полиции, на четыре часа в Софийском соборе назначена с участием архиерея панихида по убиенном младенце Андрюше Ющинском. В перспективе улицы, на которой находится суд, густо чернеет пятно народа у стен Софийского собора. Кое-где над толпой вспыхивают факелы. Сумерки спускаются среди тягостного волнения.

Становится известно, что председательское резюме резко и определенно обвинительное. После протеста защиты председатель решает дополнить своё резюме, но Замысловский возражает, и председатель отказывается. Присяжные ушли под впечатлением односторонней речи. Настроение в суде еще более напрягается, передаваясь и городу.

Около шести часов стремительно выбегают репортеры. Разносится молнией известие, что Бейлис оправдан. Внезапно физиономия улиц меняется. Виднеются многочисленные кучки народа, поздравляющие друг друга. Русские и евреи сливаются в общей радости. Погромное пятно у собора сразу теряет свое мрачное значение. Кошмары тускнеют. Исключительность состава присяжных еще подчеркивает значение оправдания».

Дочь писателя, Софья Владимировна, вспоминала, что из зала суда Владимир Галактионович с женой возвращались в гостиницу, где они остановились, на бричке. Ликующая толпа выпрягла бричку и донесла ее на руках в гостиницу. Трамвайное движение было перекрыто на несколько часов.

В июле 1913 года широко отмечалось 60-летие со дня рождения Короленко. Русская пресса называла писателя «солнцем русской литературы». Иван Алексеевич Бунин на вопрос корреспондента, что он думает о Короленко, ответил, что он, Бунин, может спокойно жить, потому что в России есть Владимир Галактионович Короленко — «живая совесть русского народа».

Наступил роковой 1917 год. За ним пришли кровавые 1918-1920 годы. Короленко не принял красный террор, называя его «излишней жестокостью». Он доказывал, что постепенный переход к демократии скорее достигнет желанной цели, чем беспощадная борьба классов. С присущей ему откровенностью и бесстрашием Владимир Галактионович это своё мнение высказывал в украинской (в России все печатные издания были национализированы) и зарубежной прессе, чем привлёк внимание Ленина. Ленин с возмущением отнёсся к непримиримой позиции Короленко, написав Горькому в 1919 году: «…Интеллектуальные силы» народа смешались с «силами» буржуазных интеллигентов неправильно. За образец возьму Короленко… Короленко ведь лучший из «околокадетских», почти меньшевик. …Жалкий мещанин, пленённый буржуазными предрассудками!.. Нет. Таким «талантам» не грех посидеть недельки три в тюрьме, если это надо сделать для предупреждения заговоров (вроде Красной горки) и гибели десятков тысяч…» Ленин предложил А.В. Луначарскому встретиться с Владимиром Галактионовичем и объяснить ему директивы партии и правительства. Луначарский был в Полтаве в июне 1920 года и виделся там с Короленко. Они договорились о переписке. Короленко станет посылать Луначарскому письма, где изложит негативные явления политики Советской власти, а Луначарский будет их публиковать. Ни на одно из писем Владимир Галактионович ответа не получил.

Годы Гражданской войны были очень тяжелыми на Украине, где власти менялись чуть ли не каждый день. Короленко постоянно можно было встретить то в контрразведке, то в ревтрибунале, куда он обращался с ходатайствами, пытаясь сделать всё возможное, чтобы спасти людей от грозившей им участи. Во многом Владимиру Галактионовичу содействовал его зять, Константин Иванович Ляхович, муж его младшей дочери Наташи. Он помогал Короленко принимать посетителей, сопровождал его в хождениях по разным инстанциям и исполнял обязанности секретаря. Но вскоре писатель лишился своего верного помощника. Константин Иванович был арестован и препровождён в тюрьму. Несмотря на просьбы и заверения Короленко в его невиновности, большевики не желали освобождать Ляховича. Лишь когда Ляхович заразился в тюрьме сыпным тифом, его милостиво отпустили домой умирать, где он и скончался через несколько дней, 16 апреля 1920 года. Смерть эта была большим ударом для Короленко и тяжело отразилась на его здоровье.

Тем не менее, эти годы были отмечены активной творческой деятельностью писателя. Не обращая внимания на резкое ухудшение здоровья, Короленко продолжал усиленно работать над автобиографическим романом «История моего современника», начатым ещё двадцать лет назад. «Теперь заканчиваю, — сообщал он в письме к Горнфельду от 18 декабря 1920 года, — очень интересный период своих скитаний, — иркутская тюрьма, — где судьба свела меня со всеми напластованиями тогдашней революции, начиная от народников и кончая террористами». К сожалению, «История моего современника», как и многие произведения писателя, осталась незаконченной. Последнюю главу романа Короленко начал писать за два дня до смерти.

Короленко, несомненно, был мастером художественного слова, но злободневные общественно-политические события часто вытесняли его беллетристические планы. Иначе он не мог. И, как он сам говорил в конце жизни, не жалеет, что уходил с художественной тропы на дорогу публициста или на путь непосредственной помощи, была ли это работа в помощь голодающим или борьба против смертных приговоров.

Умер Владимир Галактионович Короленко 25 декабря 1921 года. Ему было всего шестьдесят восемь лет. Критик А. Горнфельд, многие годы работавший с Короленко, писал: «О лучшем произведении Короленко едва ли возможны споры. Лучшее его произведение не «Сон Макара», не «Мороз», не «Без языка»: лучшее его произведение — он сам, его жизнь, его существо. Лучшее — не потому, что моральное, привлекательное, поучительное, но потому, что самое художественное».

И последнее. Собирая информацию о жизни и творчестве Владимира Галактионовича Короленко в Одессе, я прочитала статью Беллы Езерской о том, что в Одессе живут родственники Короленко — дочь и внучка двоюродного брата писателя, Владимира Казимировича Туцевича. Это Ксения Владимировна Мухина и Елизавета Владимировна Белан. И, о чудо, — там был даже их адрес. Я безмерно благодарна вам за это, дорогая Белла Самойловна. И вот — стою в волнении перед их дверью.

Я нашла за этими дверьми поистине бесценный клад. В этом доме бережно хранились книги Короленко с его дарственными надписями, письмо Владимира Галактионовича к Туцевичу и рисунок Короленко. Книги с дарственной надписью писателя и его письмо передала в Одесский литературный музей Елизавета Владимировна, а рисунок — Ксения Владимировна. На рисунке изображена маленькая дочь Туцевича — Люся. Рисунок был сделан в Кронштадте в 1876 году во время первой ссылки Владимира Галактионовича. Позже я выяснила, что это первый известный рисунок писателя. Директор музея Никита Алексеевич Брыгин, узнав о библиографической ценности этого уникального экспоната, предложил провести его через закупочную комиссию музея. Ксения Владимировна, в то время — старый больной человек с мизерной пенсией, отказалась от денег. Она сказала: «Короленко не взял бы деньги, и я не возьму». Как видим, свет души Короленко не погас. Этот огонь светил его современникам, светит нам и нашим детям и будет светить дальше: «…Всё-таки… всё-таки впереди — огни!», потому что «Человек создан для счастья, как птица для полёта». (В.Г. Короленко.)
 

Фотогалерея

Korolenko 17
Korolenko 16
Korolenko 15
Korolenko 14
Korolenko 13

Статьи
















Читать также


Повести и Рассказы
Поиск по книгам:


Голосование
Знакомы ли Вы с творчеством Короленко?


ГлавнаяКарта сайтаКонтактыОпросыПоиск по сайту