порывом прорвала цепь. Истая южанка, рослая и крепкая матрона тулузского типа, с римским носом и густыми бровями над парой горящих глаз, она бежала среди растерявшихся караульных, готовая еще работать оттопыренным локтем, волоча за собой двух детей, из которых одна, девочка, свешивалась в неудобной позе у ней на руке, а другой, мальчик, тащился за другой ее рукой -- Казалось, женщина забыла, что это ее родные дети, что им неудобно, что они испуганы до смерти, что их могут, если подымется свалка, изувечить... Она видела только впереди себя этих "бошей", собственно даже только одного. Это был огромный ландверман, широкоплечий, немолодой, сильный и несколько неуклюжий, как все они. Взгляд его был мрачен или печален, но спокоен. Он смотрел на приближающуюся красивую фурию, за которой уже неловко и растерянно бежали вприпрыжку два голубых солдатика...
Женщина подлетела к колонне и, глядя горящими глазами на ландвермана, с силой кинула мальчика к нему. Мальчик ударился в ноги немца и жалко запищал. Казалось, она так же швырнет и девочку, но в последнее мгновение в ней проснулся материнский инстинкт, и она только тыкала девочку немцу протянутыми руками:
-- Tiens,--кричала она исступленным голосом.-- Убил отца, возьми и детей... Бери же, проклятый, бери, бери!..
Казалось, она не видит никого больше на свете, кроме этого рослого немецкого солдата.
{263} ...Немца сразу как будто шатнуло назад. Он остановился, и остановилась сразу вся колонна. Площадь замерла в ожидании...
-- Tiens, il veut parler ...хочет говорить... хочет говорить...-- пронеслось в толпе.
-- Mais, que diable,-- как же он будет говорить, черт возьми?.. На своем проклятом языке? Oh... oh... Тише, тише, слушайте...
Немец, действительно, хотел что-то сказать.
Он, конечно, не знал языка этой женщины, и она не знала его языка. Но он ее понял и нашел язык для ответа. Он поднял свою обнаженную голову к небу, потом повернулся назад... Казалось, он глядел туда, откуда привез его поезд... В то прошлое, что осталось там назади, там, где еще недавно, быть может, он ходил за своим плугом. Потом он посмотрел кругом, как будто хотел говорить не одной женщине, но всем женщинам, всем вообще людям на этой площади, и поднял кверху руку... На ней были растопырены пять пальцев.
-- Cinq...-- невольно сосчитал кто-то в толпе.
-- Да, пять...
-- Нет, шесть,-- поправил другой...-- Смотрите, смотрите!
Теперь у немца были приподняты на обеих руках шесть пальцев. Он подержал их так несколько секунд, чтобы все, вся многолюдная площадь могла сосчитать их, и потом широким выразительным жестом как бы отбросил их назад туда, куда только что оглядывался...
Все поняли: там, на далекой родине, отдаленной от него теперь полосой вражды и пламени, у него их осталось шестеро...
Стало так тихо, как будто не было на площади никого и ничего больше, кроме этих двух человек -- мужчины и женщины, отца и матери, и их детей: тех, что здесь, {264} и тех, что там, далеко... и было еще огромное несчастие, налетевшее на людей, без их желания и ведома...
Немец махнул еще раз рукой и, опустив голову, двинулся